Главная | Регистрация | Вход
Cекреты гейши
Меню сайта
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 524
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Форма входа
Поиск
Календарь
«  Август 2017  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
28293031
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  •  
     
    Она смотрела на нас – а мы ждали. Потом некоторые говорили, что им показалось, будто она собирается устроить нам хорошую головомойку; другие подумали, что она хочет объявить о каком‑то новом правиле для раундерз. Но я еще до того, как она опять заговорила, знала, что ждать надо чего‑то большего.
       – Простите меня, ребята, что я услышала ваш разговор. Но вы так близко за мной сидели, что я ничего не могла поделать. Питер, может быть, ты повторишь для всех то, что говорил сейчас Гордону?
       Питер Дж. явно растерялся и попытался изобразить на лице оскорбленную невинность. Но мисс Люси обратилась к нему еще раз, теперь уже гораздо более мягким тоном:
       – Питер, пожалуйста, повтори для всех то, что ты сейчас сказал.
       Питер пожал плечами:
       – Мы просто говорили о том, как бы это было, если бы мы стали артистами. Что это была бы за жизнь.
       – Да, – подтвердила мисс Люси, – и ты сказал Гордону, что поехал бы в Америку, потому что там больше шансов.
       Питер Дж. опять пожал плечами и тихо сказал:
       – Да, мисс Люси.
       Но мисс Люси уже начала обводить взглядом всех, кто был на веранде.
       – Я знаю, что ты не имел в виду ничего плохого. Но таких разговоров слишком много, я слышу их все время и считаю, что вам напрасно разрешают их вести. – С карниза ей на плечо падали капли, но она, кажется, их не замечала.
       – Раз никто другой с вами объясниться не хочет, – продолжала она, – придется мне. Проблема, как я ее вижу, вот в чем: вам говорят и не говорят. Вам говорят кое‑что, но никто из вас толком не понимает, и осмелюсь утверждать, что есть люди, которые вполне довольны таким положением вещей. Но только не я. Если мы хотим, чтобы вы прожили достойную жизнь, надо, чтобы вы запомнили, и запомнили как следует: никто из вас не поедет в Америку, никому из вас не стать кинозвездой. И никто из вас не будет работать в супермаркете – я слышала на днях, как некоторые делились друг с другом такими планами. Как пройдет ваша жизнь, известно наперед. Вы повзрослеете, но до того, как состаритесь, даже до того, как достигнете среднего возраста, у вас начнут брать внутренние органы для пересадки. Ради этих донорских выемок вы и появились на свет. Вы по‑другому сотворены, чем актеры, играющие в фильмах на ваших видеокассетах, вы даже по‑другому сотворены, чем я. Вас растят для определенной цели, и ваша судьба известна заранее. Поэтому не нужно больше таких разговоров. Пройдет совсем немного времени, и вы покинете Хейлшем, да и день первой выемки для каждого из вас не так уж далек. Помните об этом. Если вы хотите прожить достойную жизнь, вы должны знать, кто вы такие и что вас ожидает – всех без исключения.
       Она умолкла, но мне показалось, что про себя она продолжает вести этот разговор: некоторое время ее взгляд блуждал, переходя с одного лица на другое, как будто она все еще объясняла нам что‑то мысленно. Когда она опять повернулась лицом к игровому полю, мы все вздохнули с облегчением. – Теперь, пожалуй, можно, – сказала она, хотя дождь лил так же сильно.
       – Пошли. А там, может быть, и солнце выглянет.
       По‑моему, это все, что мы от нее тогда услышали. Несколько лет назад, когда я и Рут вспоминали это в дуврском центре, она стала меня убеждать, что мисс Люси рассказала нам еще много чего – про необходимость для каждого из нас побыть до выемок помощником доноров, про обычную последовательность выемок, про центры реабилитации и так далее, – но я более или менее уверена, что Рут ошиблась. Начиная говорить, мисс Люси, вполне возможно, и собиралась нам все это выложить, но думаю, что, увидев наши озадаченные, тревожные лица, она просто‑напросто не смогла на это решиться.
       Как подействовало на нас то, что выплеснулось у мисс Люси в павильоне, точно объяснить не могу. Слух распространился довольно быстро, но разговоры шли больше о самой мисс Люси, чем о том, что она пыталась нам втолковать. Некоторые решили, что она на минуточку спятила, другие – что она говорила по поручению мисс Эмили и прочих опекунов; кое‑кто из тех, кто был тогда в павильоне, даже считал потом, что мисс Люси всего‑навсего отругала нас за шум и беспорядок на веранде. Сами же ее слова, повторяю, обсуждались на удивление мало. Если про них и вспоминал кто‑нибудь, обычная реакция была такая: «Ну и что? А то мы не знали».
       Но ведь об этом‑то и вела речь мисс Люси: нам «говорят и не говорят». Несколько лет назад, когда мы с Томми перебирали прошлые дела, я напомнила ему про это ее «говорят и не говорят», и он выдвинул своего рода теорию.
     Томми предположил, что с первого нашего года в Хейлшеме до последнего опекуны очень четко выбирали момент для всего, что они нам сообщали, и каждый раз получалось, что мы чуточку не доросли до правильного понимания новых сведений. Но на каком‑то уровне эти сведения, конечно, откладывались, и через короткое время они сами собой оказывались на нужных полочках у нас в голове.
       Я лично не думаю, что наши опекуны были способны на такой хитроумный заговор, – и все же что‑то в рассуждениях Томми, может, и есть. Меня не оставляет ощущение, что смутно я всегда знала о донорстве и выемках, даже в какие‑нибудь шесть‑семь лет. Ведь вот что интересно: когда мы подросли и опекуны начали нам про это рассказывать, полной неожиданностью ничто из услышанного не стало. Словно мы и вправду откуда‑то все уже знали.
        Помимо прочего, мне сейчас приходит на ум, что, когда опекуны начали просвещать нас насчет половой жизни, они всякий раз старались соединить это с разговором о донорстве. В том возрасте – опять‑таки лет в тринадцать – каждый из нас был изрядно взбудоражен и обеспокоен из‑за секса, и все остальное, разумеется, оттеснялось на второй план. Иными словами, можно думать, что опекунам удалось таким образом незаметно протащить нам в сознание массу важных сведений о нашем будущем.
       Скажу справедливости ради, что в совмещении этих двух тем есть и свой резон. Если, скажем, опекун ведет речь об инфекциях, которых нам надо будет избегать во время половых сношений, он, естественно, сразу же упоминает о том, что для нас это намного важнее, чем для нормальных людей снаружи. И отсюда, конечно, прямая дорога к разговору о донорстве.
       Потом – вся эта история насчет того, что у нас не может быть детей. Многие лекции про секс нам читала сама мисс Эмили, и помню, однажды она принесла из кабинета биологии скелет в полный человеческий рост, чтобы показать, как это происходит. В полном изумлении мы смотрели, как она извивает скелет, придает ему позы, тычет повсюду указкой без малейшего смущения. Она продемонстрировала нам всю механику этого дела, что куда вводится, все варианты, как если бы шел обычный предмет вроде географии. Потом вдруг, отвернувшись от скелета, который непристойно раскинулся на столе, завела разговор о том, как нам важно правильно выбирать, с кем вступать в половую связь. Не только из‑за инфекций, но и потому, что секс, она сказала, «непредсказуемо действует на эмоции». Надо быть очень осторожными насчет половых сношений вне Хейлшема и особенно насчет сношений не с воспитанниками, потому что во внешнем мире секс может означать самое разное: там люди даже дерутся и убивают друг друга из‑за того, кому с кем этим заниматься. И хотя, как мы знаем, детей никто из нас не может иметь в принципе, в мире обычных людей нам надо будет вести себя как они, соблюдать общие правила и относиться к сексу как к чему‑то особенному.
       Эта лекция мисс Эмили – типичный пример того, о чем я сказала. Начинается с секса, он овладевает нашим вниманием, и тогда можно подпустить что‑то другое. Вот и получалось – «говорят и не говорят».
       Постепенно мы, я думаю, усвоили таким способом немало чего, и не случайно примерно в том возрасте мы заметно иначе стали относиться ко всему, что связано с донорством и выемками. До тех пор мы, как я говорила, всячески старались обходить эту тему. Мы пятились, стоило нам ступить на зыбкую почву, и жестоко наказывали любого идиота, не проявлявшего осторожности, – например, Мардж с ее вопросом о курении. Но лет с тринадцати, повторяю, положение стало меняться. Правда, о донорстве и о том, что его окружало, мы по‑прежнему прямо не говорили: мешали все те же смутные опасения. Однако шутить на эту тему мы начали – шутить примерно так же, как насчет секса. Вспоминая все это сейчас, я вижу, что запрет на открытое обсуждение донорства был тогда не менее строгим, чем раньше, но теперь не только дозволялись, но даже и поощрялись всевозможные шутливые намеки на то, что нас ожидало.
       Хороший пример – события после того, как Томми поранил локоть. Кажется, это было незадолго до нашего с ним разговора у пруда; у Томми, судя по всему, еще не кончился период, когда его дразнили и подкалывали.
       Рана была не такая уж серьезная, и хотя его послали к Клювастой, он очень скоро вернулся всего‑навсего с пластырем на локте. Особого внимания никто на это не обращал, пока пару дней спустя Томми не отклеил пластырь и под ним не обнаружилось нечто среднее между затянувшейся и открытой раной. Местами кожа уже срослась, но виднелись и участки чего‑то мягкого, красного. Дело было посреди ланча, и все столпились вокруг с возгласами: «Ух ты! Бр‑р!» Потом Кристофер X., годом старше, сказал с совершенно серьезным лицом:
       – Плохо, что на этом самом месте. Чуть повыше или пониже – и ничего страшного бы не было.
       Томми обеспокоился – Кристофер тогда пользовался у него авторитетом – и спросил, что это значит. Кристофер некоторое время продолжал жевать, потом небрежно произнес:
       – Ты разве не слыхал? Если вот так прямо на локте, может вывалиться. Согнешь быстро руку – и готово. Не только это место, весь локоть вжик – и расстегнется, как молния у сумки. Думал, ты знаешь.
       Томми стал было говорить, что Клювастая его ни о чем таком не предупреждала, но Кристофер пожал плечами:
       – Она была уверена, что ты знаешь. Это всем известно. Несколько человек поблизости, подыгрывая ему, закивали. Кто‑то сказал:
       – Тебе совсем прямо надо держать руку. Сгибать очень опасно.
        На следующий день я увидела, что Томми ходит с неестественно выпрямленной рукой и обеспокоенным лицом. Все смеялись над ним, я злилась, но, должна признать, забавная сторона здесь тоже была. Потом, в конце учебного дня, когда мы выходили из комнаты творчества, он остановил меня в коридоре.
       – Кэт, можно тебя на два слова?
       С того дня, когда я подошла к нему на игровом поле напомнить про тенниску, миновало, наверно, недели две, и о том, что у нас своего рода дружба, уже было широко известно. Тем не менее попросить меня при всех о разговоре наедине значило поставить меня в неловкое положение. Он смутил меня, и, может быть, этим отчасти объясняется моя недостаточная готовность помочь ему.
       – Я не то что психую из‑за чего‑то, не думай, – начал он, отведя меня в сторонку. – Хочу обойтись без лишнего риска, вот и все. Здоровьем мы не имеем права бросаться. Поэтому, Кэт, мне нужна помощь.
       Его, объяснил он, беспокоит то, что может случиться во сне. Согнуть руку в локте ночью можно запросто.
        – Мне все время снится, что я отбиваюсь от толпы римских легионеров.
       После недолгих расспросов я поняла, что к нему за это время подходили многие – те, кого не было тогда во время ланча, – и повторяли предостережение Кристофера X. Кто‑то из них творчески развил шутку: Томми рассказали о воспитаннике, который уснул однажды с таким порезом, а когда проснулся, вся рука от кисти до плеча была у него оголена, как у скелета, – кожа снялась, точно «длинная перчатка в „Моей прекрасной леди"».
       Просьба Томми ко мне состояла в том, чтобы помочь наложить лубок, который не даст руке согнуться ночью.
        – Другим я никому не доверяю, – сообщил он мне, показывая толстую линейку, которую собирался использовать. – Могут нарочно сделать так, что во сне развяжется.
       Он смотрел на меня совершенно невинным взором, и я не знала, что сказать. Какая‑то часть меня очень хотела объяснить ему происходящее, и мне кажется, я понимала, что поступить по‑другому – значит обмануть доверие, возникшее между нами после тенниски. Привязав ему линейку, я стала бы одним из главных авторов розыгрыша. Мне до сих пор стыдно, что я не сказала ему правды. Но вы должны учесть, сколько мне тогда было лет и что я должна была принять решение за считанные секунды. Когда тебя о чем‑то просят таким умоляющим тоном, очень трудно ответить «нет».
       Я не хотела его огорчать – вот что, наверно, сыграло главную роль. Потому что я видела: Томми при всем его беспокойстве из‑за локтя был растроган участием, которое, он считал, все к нему проявляли. Конечно, я понимала, что рано или поздно он узнает, но в тот момент сказать ему правду я не могла. Меня хватило только на то, чтобы спросить:
       – Это тебе Клювастая велела сделать?
       – Нет. Но представь, как она разозлится, если у меня вывалится локоть.
       Мне и сейчас из‑за этого совестно. Я пообещала помочь ему с линейкой (в комнате 14 за полчаса до отбоя) и смотрела, как он уходил, благодарный и успокоенный.
       Исполнить обещание мне не пришлось: Томми все узнал раньше. Около восьми вечера, когда я спускалась по главной лестнице, с первого этажа донесся взрыв хохота, и сердце у меня упало. Я мгновенно поняла, что смеются над Томми. Я задержалась на площадке второго этажа, перегнулась через перила – и как раз в этот момент Томми, оглушительно топая, вышел из биллиардной. Помню, я подумала: «Хорошо хоть не кричит». Да, он молча вошел в гардероб, молча оделся и вышел из корпуса. Все это время из открытой двери биллиардной вырывался смех, летели возгласы: «Смотри не разозлись – а то локоть уж точно выскочит!»
       Я хотела было кинуться за ним в темноту и догнать, пока он не скрылся в спальном домике, – но вспомнила, что обещала наложить ему на ночь лубок, и осталась на месте. Только и знала, что повторяла про себя: «Хорошо хоть сдержался. Хорошо хоть не бесится».
       Но я немного отклонилась от темы. Я потому решила об этом рассказать, что представление о «расстегивающейся молнии» и о чем‑то, что «вываливается», стало после истории с локтем постоянным источником шуток по поводу донорства. Картинка такая: в нужный момент ты просто расстегиваешь у себя какое‑то место, почка или что‑нибудь еще вываливается тебе в ладонь, и ты это отдаешь. Собственно, смешного мы в этом видели не так уж много – скорее это был способ портить друг другу аппетит. Ты, к примеру, расстегиваешься и вываливаешь в чью‑то тарелку свою печень – такого рода вещи. Помню, однажды Гэри Б., который слыл невероятным обжорой, вернулся со второй добавкой пудинга, и практически все за столом принялись что‑то в этот пудинг из себя «вываливать» – а Гэри знай себе наворачивал.
       Томми эпизоды с «расстегиванием» удовольствия не доставляли, но время, когда его интересно было дразнить, уже прошло, и никто эту шутку с ним больше не связывал. Просто повод посмеяться, способ отбить у кого‑то охоту обедать – и еще, думаю, косвенное признание готовности к предстоящему. В этом‑то и состоит мысль, к которой я хочу вернуться. В тот период мы уже не уклонялись, как годом‑двумя раньше, от всего, что имело отношение к донорству, но думать об этом всерьез и обсуждать это мы тогда не хотели. Всяческие «расстегивания» – образец того, как мы управлялись с проблемой в тринадцать лет.
       Так что два года спустя мисс Люси, по‑моему, была близка к истине, когда сказала, что нам «говорят и не говорят». И еще: теперь я вижу, что после тех ее слов наше отношение к теме донорства заметно изменилось. Шуток по этому поводу стало меньше, и мы принялись думать обо всем по‑настоящему. Тема опять ушла внутрь, но по‑другому, чем раньше. Нас сдерживало теперь не смущение, не неловкость, а начатки сумрачного, трезвого понимания.
       – Вот что любопытно, – сказал мне Томми, когда мы вспоминали это несколько лет назад. – Никто из нас не задумался, чего это все стоит ей – самой мисс Люси. Нас не беспокоило, что у нее могут быть неприятности из‑за того, что она нам сообщила. Эгоисты мы были.
       – Нас нельзя винить, – возразила я. – Нас учили думать друг о друге, а не об опекунах. Нам и в голову не приходило, что у них могут быть разногласия.
        – Но лет‑то нам было сколько, – сказал Томми. – В том возрасте это должно было приходить нам в голову. Но не пришло. Даже после того – помнишь? – как ты обнаружила ее в классе.
       Я мгновенно поняла, о чем он говорит, – об утре в начале нашего последнего лета в Хейлшеме, когда я нечаянно увидела ее в классе 22. Сейчас я склонна согласиться с Томми: после того утра даже нам должно было стать ясно, как неспокойно на душе у мисс Люси. Но мы действительно тогда ни разу не попробовали поставить себя на ее место, и нам не приходило на ум сказать или сделать что‑нибудь ей в поддержку.
     
    Глава 8

      Многим из нас уже исполнилось тогда шестнадцать. Солнце в то утро было ослепительное, мы спустились во двор после урока в главном корпусе, но тут я вспомнила, что оставила в классе какую‑то вещь. Я вернулась на четвертый этаж, и там‑то моя встреча с мисс Люси и произошла.
       В те дни у меня была тайная игра. Оказавшись одна, я останавливалась и искала вид – скажем, из окна или на часть комнаты за открытой дверью, – любой вид, лишь бы без людей. Хоть на несколько мгновений представить себе, что это место не кишит воспитанниками, что Хейлшем – тихий, спокойный дом, где живут, кроме меня, еще человек пять‑шесть. Чтобы игра удалась, надо было немножко забыться, отключиться от всех звуков и голосов. И терпением обычно тоже надо было запастись: если, скажем, смотришь в окно на лужайку, можно чуть не целый век дожидаться той пары секунд, когда в поле зрения никого не останется. В общем, именно этим я занималась тем утром, взяв в классе забытое и выйдя обратно на площадку четвертого этажа.
       Я неподвижно стояла у окна и смотрела на то место двора, где только что сама находилась. Мои подруги уже оттуда ушли, двор постепенно пустел, я ждала, когда моя затея сработает, – и тут у меня за спиной послышались шипящие звуки, как от резко вырывающегося газа или пара.
       Секунд десять шипения, тишина, потом опять. Особой тревоги я не ощутила, но, поскольку рядом, похоже, никого не было, решила пойти проверить.
       Я пересекла лестничную площадку в направлении звуков и двинулась по коридору мимо класса, куда только что заходила, к классу 22 – второму от конца. Дверь была полуоткрыта, и, как раз когда я приблизилась, зашипело с новой силой. Уж не знаю, что я ожидала увидеть, когда опасливо толкнула дверь; к полному моему изумлению, в классе оказалась мисс Люси.
       Класс 22 редко использовался для занятий, потому что был совсем маленький и, даже в такой солнечный день, очень темный. Опекуны иногда проверяли там наши работы или сидели за книгами. В то утро класс был еще темней обычного из‑за штор, опущенных почти до конца. Два стола были сдвинуты вместе, чтобы вокруг могли рассесться воспитанники, но, кроме мисс Люси, сидевшей в глубине, в классе никого не было. На столе перед ней в беспорядке лежало несколько листов темной блестящей бумаги. Очень сосредоточенно, низко наклонив над столом голову и положив на него обе руки, она с силой черкала по бумаге карандашом. Под жирными черными линиями виднелись голубые строчки, аккуратно написанные от руки. Я стояла и смотрела, как она орудует карандашом, – примерно так мы на «изо» делали штриховку, но ее движения были злые, яростные, словно она и порвать бумагу была не прочь. Потом, в одно и то же мгновение, я поняла две вещи: что странный звук шел из‑под ее карандаша и что «темная блестящая бумага» совсем недавно была белыми страницами, исписанными аккуратным почерком.
       Она была так поглощена своим занятием, что мое присутствие почувствовала не сразу. Наконец она подняла голову, вздрогнула, и я увидела, что лицо у нее покрасневшее, но следов слез заметно не было. Она смотрела на меня какое‑то время, потом положила карандаш.
       – Доброе утро, юная леди, – сказала она и глубоко вздохнула. – Чем могу быть полезна?
       По‑моему, я отвела взгляд, чтобы не видеть ее лица и бумаг на столе. Не помню, много ли я говорила – объяснила ли про звук и про свое беспокойство насчет утечки газа. Как бы то ни было, разговора у нас не получилось: ее наша встреча не обрадовала, и меня тоже. Кажется, я пробормотала какое‑то извинение и вышла, желая и не желая, чтобы она меня окликнула. Но она этого не сделала, и мне помнится сейчас, что, спускаясь по лестнице, я сгорала от стыда и возмущения. Больше всего на свете мне хотелось сделать так, чтобы я ничего этого не видела, хотя спроси меня, из‑за чего я так расстроилась, – я не смогла бы ответить. Почему‑то мне, повторяю, было очень стыдно, и в то же время я негодовала – но не столько на мисс Люси, сколько на кого‑то еще. Я была в полном смятении и, наверно, поэтому очень долго никому ничего не говорила.
       После того утра я была убеждена: близится что‑то другое, связанное с мисс Люси, может быть, что‑то ужасное, и я постоянно была начеку. Но день за днем – никаких новостей. Я не знала тогда, что всего через несколько дней после встречи в классе 22 кое‑что довольно важное действительно случилось – кое‑что между мисс Люси и Томми, чем он был сильно огорчен и сбит с толку. Было время – оно кончилось немногим раньше, – когда любой такой новостью Томми немедленно поделился бы со мной или я с ним; но как раз тем летом вокруг шло немало событий, из‑за которых мы разговаривали уже не так свободно.
       Вот почему я очень долго понятия ни о чем не имела. Потом я локти готова была себе кусать из‑за того, что не догадалась – не разыскала Томми, не выпытала у него. Но тогда, как я уже сказала, происходило много всякого разного, между Томми и Рут, и не только, и все перемены, которые я в нем увидела, я объясняла этим.
       Я не хочу сказать, что Томми в то лето совсем расклеился, но в иные минуты я всерьез тревожилась, что он опять станет таким же обидчивым и уязвимым, как несколько лет назад. Однажды, например, я в компании девочек направлялась из павильона к спальным домикам, а впереди шли Томми и еще двое парней. Нас разделяло всего несколько шагов, и мальчишки, включая Томми, были, судя по всему, в отличном настроении – хохотали, толкались. Лора, шедшая рядом со мной, видимо, взяла с них пример и решила пошутить. Томми, похоже, сидел до этого на земле, и к его спортивной рубашке около поясницы прилип солидный комок глины. Он явно об этом не знал, его дружки, думаю, тоже ничего не заметили, а то не упустили бы случая развлечься. Ну а Лора – это была Лора всегда и везде. Она крикнула что‑то типа: «Томми! У тебя на спине какашки! Чем это ты занимался?»
       Тон у нее при этом был вполне дружелюбный, и если даже кто‑то еще что‑нибудь подпустил вдогонку, все это не выходило из границ обычного нашего зубоскальства. Поэтому когда Томми встал как вкопанный, круто обернулся и пригвоздил Лору к месту страшным взглядом, это было полной неожиданностью. Мы все тоже остановились, мальчики были в таком же недоумении, как и мы, и несколько секунд мне казалось, что в первый раз за годы Томми сейчас сорвется. Но, постояв, он резко зашагал прочь, нам же оставалось только переглядываться и пожимать плечами.
       Почти такая же неприятность получилась, когда я показала ему календарь Патриции С. Патриция была на два года младше нас, но ее художественными способностями восхищались все, и на Ярмарках искусства ее вещи всегда шли нарасхват. О календаре, который мне удалось заполучить на последней Ярмарке, за несколько недель до ее начала стали ходить толки, и поэтому я была им очень горда. Он не имел ничего общего, к примеру, с большими перекидными календарями мисс Эмили, по которым она рассказывала нам о графствах Англии. Календарь Патриции был гораздо меньшего формата, ладненький, толстенький, и на каждый месяц она нарисовала в нем карандашом великолепную сценку из хейлшемской жизни. Я жалею, что не сохранила его, – жалею прежде всего потому, что на некоторых картинках, например июньской и сентябрьской, можно было узнать лица вполне определенных опекунов и воспитанников. Календарь, и не только он, пропал при моем отъезде из Коттеджей, когда голова у меня была занята другим и я мало думала о том, что брать с собой, а что нет, – но до этого я еще дойду. Пока самое главное – что заиметь календарь Патриции было очень большой удачей, я страшно гордилась и меня подмывало показать календарь Томми.
       Я засекла его под вечер, когда он стоял в лучах низкого солнца под большим кленом у южного игрового поля. Календарь был у меня в сумке – я доставала его на уроке музыки, чтобы похвастаться, – и я подошла к Томми.
        Он был поглощен футбольным матчем между младшеклассниками на соседнем поле, и на лице у него в этот момент было написано довольство и даже умиротворение. Увидев меня, он улыбнулся, и минуту‑другую мы поболтали о всяких пустяках. Потом я не выдержала:
       – Смотри, что я раздобыла!
       Я не попыталась сделать тон менее торжествующим и, вынимая календарь, кажется, даже изобразила голосом фанфару: «Пам‑парарам!» Когда Томми его брал, он еще улыбался, но начал листать – и я почувствовала, что внутри у него что‑то замкнулось.
       – Патриция – такая… – начала я, но услышала, как мой голос меняется. – Такая молодец…
       Но Томми уже протягивал мне календарь обратно. Потом, не говоря ни слова, зашагал мимо меня к главному корпусу.
       Уж этот‑то случай должен был заставить меня задуматься. Если бы я хоть чуть‑чуть пошевелила мозгами, я догадалась бы, что последние настроения Томми связаны с мисс Люси и с его давними неудачами по части «творчества». Но в то время, повторяю, вокруг много всего происходило, и я не думала в этой плоскости. Насколько помню, я считала, что все старые проблемы остались у нас позади вместе с отрочеством и занимать нас сейчас может только то большое и мрачное, что отбрасывало тень из будущего.
       Теперь – о том многом, что происходило. Во‑первых, Рут и Томми всерьез поссорились. Они уже были вместе примерно полгода – во всяком случае, эти полгода они ничего не скрывали, ходили в обнимку и все такое. Но спектакля они из этого не устраивали, и потому их уважали как пару. Некоторые другие – например, Сильвия Б. и Роджер Д. – иногда вели себя тошнотворно, и чтобы их унять, приходилось хором издавать рвотные звуки. Но Рут и Томми ничего неприятного для посторонних себе не позволяли и если порой ласкались, то видно было, что это взаправду друг для друга, а не на публику.
       По поводу всех этих сексуальных дел мы, надо сказать, пребывали тогда в изрядном замешательстве. Иначе, конечно, и быть не могло – ведь нам едва исполнилось шестнадцать. Но вдобавок, как я вижу сейчас, нам передавалось замешательство самих опекунов. С одной стороны – скажем, беседы мисс Эмили о том, что не надо стыдиться своего тела, что следует «серьезно относиться к своим плотским потребностям», что секс – «драгоценный дар», если оба участника действительно хотят близости. Но как только доходило до дела, оказывалось, что правила, установленные опекунами, дают нам очень мало возможностей. Девочкам после девяти вечера не разрешалось заходить в спальни к мальчикам, и наоборот. Классы формально были для нас по вечерам запретной территорией, как и участки за складами и за павильоном. А заниматься этим на траве даже в теплую погоду желающих было немного: потом почти всегда выяснялось, что из корпуса за вами наблюдала компания любопытных с биноклем, переходившим из рук в руки. В общем, несмотря на все разговоры о драгоценном даре, было полное впечатление, что парочке, которую опекуны застанут, не поздоровится.
       Впечатление впечатлением, но единственный реальный случай, о котором я знала доподлинно, произошел, когда Дженни С. и Робу Д. помешали в классе 14. После ланча они устроились там прямо на одном из столов, и вдруг вошел мистер Джек что‑то взять. По словам Дженни, опекун густо покраснел и пулей вылетел обратно; так или иначе, их это сбило, они перестали, что‑то надели на себя – и тут мистер Джек вошел снова, как бы в первый раз, и прикинулся, что изумлен и шокирован.
       – Мне совершенно ясно, чем вы сейчас занимались, и я этого не одобряю, – отчеканил он и велел обоим явиться к мисс Эмили.
       Но когда они пришли в ее кабинет, оказалось, что она торопится на важное совещание и говорить с ними ей некогда.
       – Я думаю, вы понимаете, что вам не следовало этого делать, и надеюсь, что это не повторится, – сказала она, торопливо уходя со своими папками.
       Что до однополого секса, он смущал нас еще больше. Почему‑то он назывался у нас «универсальным сексом»; если тебе нравился кто‑то одного с тобой пола, говорили, что ты «универсал». Не знаю, как было там, где росли вы, но у нас в Хейлшеме на все гомосексуальное воспитанники смотрели косо – особенно мальчики. Они иногда вели себя очень жестоко. Причина, сказала мне Рут, вот какая: многие из них пробовали это друг с другом в младшем возрасте, а потом, поняв, что они делали, нервничали и становились нетерпимыми до идиотизма. Права она или нет, не знаю, но хорошо помню: если кто‑то слышал о себе, что он «универсал», дело запросто могло кончиться дракой.
       Когда мы говорили про это между собой – а таким разговорам в то время конца не было, – мы часто спорили, хотят ли опекуны, чтобы мы занимались сексом. Некоторые считали, что хотят, – просто мы плохо выбираем момент. Ханна развивала мысль, что их задача – настроить нас на половую жизнь, потому что иначе мы не сможем стать хорошими донорами. Она говорила, что если нет секса, то почки, поджелудочная железа и тому подобное не будут правильно действовать. Кто‑то другой сказал, что нам надо помнить: опекуны – люди «нормальные». Потому‑то они и относятся к этому так чудно; для них секс – это когда хочется иметь детей, и пусть даже умом они понимают, что мы детей иметь не можем, им все равно не по себе, потому что в самой глубине у них остается опасение, что и у нас дело кончится детьми.
       У Аннетты Б. была другая теория – что опекунам из‑за того трудно смириться с сексом среди воспитанников, что они сами хотят заниматься с нами сексом. Особенно мистер Крис, заявила она: не замечали, как он смотрит на девочек? Лора тут же сказала, что это Аннетта хочет заниматься сексом с мистером Крисом. Все чуть не лопнули со смеху: ничего более нелепого и тошнотворного, чем секс с мистером Крисом, вообразить было невозможно.
        Ближе всего к истине подошла, по‑моему, Рут.
       – Они говорят нам про секс на будущее, чтобы мы занимались им после Хейлшема, – сказала она. – Им надо, чтобы мы делали это как полагается – по склонности и так, чтобы ничем не заразиться. Но не сейчас, а после отъезда. Сейчас это им ни к чему – лишние проблемы.
       Мне кажется, впрочем, что секса у нас было гораздо меньше, чем пытались представить. Ласкались, обнимались – этого сколько угодно, и были пары, которые намекали, что у них секс в полном объеме. Но сейчас я думаю, что все это сильно преувеличивалось. Если бы все, кто изображал себя опытными любовниками, действительно ими были, в Хейлшеме проходу бы не было от пыхтящих парочек.
       О чем я помню – что у нас действовало благоразумное соглашение: не слишком допрашивать друг друга по поводу наших претензий на опытность. Если, к примеру, Ханна, когда обсуждали какую‑нибудь девочку, закатывала глаза и говорила: «Девственница», подразумевая: «Что с нее возьмешь, с бедняжки. Мы‑то нет», – неуместно было спросить ее: «А с кем, интересно, ты потеряла невинность? Когда? Где?» Нет, кивнешь понимающе – и все. Можно подумать, был какой‑то параллельный мир, куда мы все переносились и где происходил весь этот секс.
        Я и тогда, по‑моему, видела, что все эти притязания не стыкуются между собой. И все‑таки с приближением того лета я все больше чувствовала себя белой вороной. В каком‑то смысле секс занял место «творчества» наших прежних лет. Было ощущение, что если ты еще этого не испытала, должна испытать, и немедленно. А у меня вдобавок ко всему обе лучшие подруги это точно уже испытали. Лора – с Робом Д., хотя настоящей парой они не стали. А Рут – с Томми.
       И все‑таки я тянула с этим и тянула, повторяя про себя совет мисс Эмили: «Если нет человека, с которым действительно хочется разделить это переживание, то не надо!» Но весной того года, о котором я рассказываю, я тем не менее начала подумывать, что пора бы и мне с кем‑нибудь попробовать. Не только из любопытства, но и потому, что считала необходимым хоть немного освоиться с сексом, а для этого лучше было на первый раз выбрать парня, к которому у меня нет особых чувств. Тогда потом, если кто‑нибудь станет мне по‑настоящему дорог, будет больше шансов, что я сделаю все как надо. Если, рассуждала я, мисс Эмили права и секс значит между людьми так много, неправильно будет без опыта пускаться на это в ситуации, когда очень важно, чтобы все прошло хорошо.
       Я выбрала Гарри С, и причин тому было несколько. Во‑первых, я наверняка знала, что он делал это раньше – с Шарон Д. Во‑вторых, хоть я и не так уж по нему сохла, отвращения он у меня точно не вызывал. К тому же он был из тихих и скромных, поэтому, думала я, вряд ли станет болтать направо и налево, если из‑за меня ничего толком не получится. И наконец, он несколько раз намекал, что не прочь заняться со мной сексом. Конечно, мальчишки в то время почти поголовно были настроены на игривый лад, но я уже умела отличить настоящее предложение от обычного трепа.
       Так что я остановилась на Гарри и только решила пару месяцев еще выждать, чтобы наверняка быть готовой физически. Мисс Эмили говорила нам, что если смазки окажется недостаточно, будет больно и все кончится большой неудачей, и это было единственным, о чем я всерьез беспокоилась. Не о том, что меня там внизу разорвут, распорют, о чем мы часто шутили между собой и чего очень многие девочки втайне боялись. Если смазка пойдет хорошо, проблем, я считала, не будет, и я много раз занималась этим сама, просто ради уверенности.
     
    Besucherzahler looking for love and marriage with russian brides
    счетчик посещений