Главная | Регистрация | Вход
Cекреты гейши
Меню сайта
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 524
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Форма входа
Поиск
Календарь
«  Октябрь 2017  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  •  
     
     
    И вдруг мое поведение представилось мне совершенно диким. Все эти замыслы, планы – только для того, чтобы расстроить мою лучшую подругу? Ну приврала она маленько насчет пенала – что из этого? Разве не посещали нас всех иногда мечты: а вдруг кто‑нибудь из опекунов немножко нарушит ради меня правила и сделает мне что‑то хорошее? Неожиданно обнимет, напишет тайное письмо, подарит что‑нибудь? Рут всего‑навсего продвинула одно из этих безобидных мечтаний на шаг дальше; она даже не упомянула имени мисс Джеральдины.
       Теперь и я почувствовала себя ужасно, и я пришла в смятение. Но пока мы стояли там и смотрели на туман и дождь, я не могла придумать способа уменьшить вред, который нанесла. Кажется, я промямлила что‑то жалкое: «А впрочем, ты права, ничего особенного я там не увидела» – или вроде того; мои слова по‑идиотски повисли в воздухе. Потом, после еще нескольких секунд молчания, Рут ушла под дождь.
     
     Глава 6

    Я думаю, мне было бы легче, если бы Рут каким‑нибудь явным образом рассердилась на меня. Но похоже, она просто сдалась, сникла. Словно ей было слишком стыдно, она была слишком раздавлена, чтобы злиться или хотеть дать мне сдачи. После разговора под карнизом поначалу, встречаясь с ней, я ожидала по крайней мере некоторого раздражения с ее стороны – но нет, она держалась вполне вежливо, хоть и суховато. Я подумала – наверно, она боится меня, боится, что я всем расскажу (пенал, конечно, больше не появлялся), – и захотела сказать ей, что она может быть спокойна на мой счет. Но поскольку эта тема открыто между нами не обсуждалась, я не знала, как подступиться, как начать разговор.
        Между тем я при любой возможности давала всем понять, что, по моему мнению, Рут занимает особое место в сердце мисс Джеральдины. Однажды, например, наша компания очень захотела поиграть на перемене в раундерз для тренировки: нас вызвала на матч команда воспитанников годом старше. Но шел дождь, и шансов, что нас выпустят, было мало. Я, однако, обратила внимание, что среди дежурных опекунов есть мисс Джеральдина. Я сказала:
       – Если Рут пойдет попросит мисс Джеральдину, может, нам и разрешат.
       Поддержки, насколько помню, предложение не получило; скорее всего, его вообще мало кто слышал, потому что многие говорили разом. Но важно было другое – я сказала это, стоя возле Рут, и мне видно было, что ей приятно.
       В другой раз несколько человек выходили из класса с мисс Джеральдиной, и случилось так, что следом за ней к двери первая приблизилась я. В этот момент я замедлила шаг, чтобы вместо меня около мисс Джеральдины оказалась Рут, которая шла за мной. Все было сделано очень спокойно, без всякой театральности, как если бы это был вполне естественный, обычный поступок, который должен прийтись по душе мисс Джеральдине, – поступок человека, скажем, случайно затесавшегося между двух лучших друзей. Рут, насколько помню, долю секунды выглядела озадаченной, потом быстро кивнула мне и прошла.
       Подобные мелочи, видимо, нравились Рут, но все это пока еще было очень далеко от случившегося между нами под карнизом в тот туманный день, и ощущение, что я никогда не смогу поправить дело, нарастало и нарастало. Помню, однажды вечером я сидела на скамейке у павильона, снова и снова пыталась найти какой‑то выход, и смесь раскаяния и бессилия была такой густой и тяжелой, что я не могла сдержать слез. Не знаю, что было бы, если бы все между нами так и осталось. Может быть, в конце концов мы забыли бы о произошедшем; может быть, отдалились бы друг от друга. В реальной жизни, однако, мне ни с того ни с сего вдруг представился случай загладить свой промах.
       Шел урок изобразительного искусства, и мистер Роджер, который его вел, почему‑то вышел. Поэтому мы просто слонялись вокруг мольбертов, болтали и разглядывали работы друг друга. В какой‑то момент девочка по имени Мидж А. подошла к нам и вполне доброжелательным тоном спросила Рут:
       – Слушай, а где твой пенал? Вещица – прелесть!
       Рут вся напряглась и стрельнула глазами туда‑сюда, чтобы знать, кто рядом. Кроме нашей обычной компании, еще, может быть, двое или трое – остальные были далеко. Я ни одной живой душе не сказала про журнал покупок, но Рут‑то этого не знала. Ее голос, когда она отвечала Мидж, был мягче обычного:
       – Я не взяла его с собой. Я держу его у себя в сундучке.
       – Прелесть он все‑таки. Откуда он у тебя?
       Мидж расспрашивала без всякой задней мысли – это было уже очевидно. Но почти все, кто находился в классе 5, когда Рут впервые вынула пенал, были теперь рядом, слушали, и я видела, что Рут колеблется. Только потом, проигрывая все заново в уме, я оценила, какой мне выпал великолепный шанс. Но тогда я не думала. Просто взяла и вмешалась, прежде чем Мидж или еще кто‑нибудь успел заметить странное смятение Рут:
       – Мы не можем тебе сказать, откуда этот пенал.
        Рут, Мидж и все остальные посмотрели на меня с удивлением. Но я знай себе продолжала, обращаясь к одной Мидж:
       – Есть очень серьезные причины, по которым мы не можем тебе этого сказать.
       Мидж пожала плечами:
       – Тайны какие‑то…
       – Одна большая тайна, – сказала я и улыбнулась ей, давая понять, что вовсе не хочу ее обидеть.
       Другие кивнули, поддерживая меня, а вот у Рут выражение лица стало отсутствующим, как будто она внезапно озаботилась чем‑то совершенно посторонним. Мидж еще раз пожала плечами, и, насколько помню, на этом все и кончилось. То ли она отошла, то ли заговорила о чем‑то другом.
       Во многом по тем же причинам, по каким я не могла открыто извиниться перед Рут за разговор о журнале покупок, она теперь, конечно, не могла поблагодарить меня за помощь после вопроса Мидж. Но по ее поведению в течение даже не дней, а недель мне хорошо было видно, насколько она расположена ко мне. Из‑за того, что недавно я сама была в похожем положении, мне очень даже заметны были признаки желания сделать для меня что‑то хорошее, чем‑нибудь меня порадовать. Ощущение было очень приятное, и раз или два, помню, я даже подумала, что хорошо бы она долго‑долго не находила для этого возможности, – тогда теплому чувству между нами не было бы конца. Возможность ей все же представилась – примерно через месяц после случая с Мидж, когда я потеряла любимую кассету.
       Точно такую же кассету, которая появилась у меня много позже, я храню, и до недавнего времени я, бывало, ставила ее, когда ехала в дождь по открытой местности. Но теперь магнитофон в машине стал барахлить, и я опасаюсь, что он испортит кассету. А в квартире слушать ее у меня обычно нет времени. И все равно это одна из самых дорогих мне вещей, какие у меня есть. Может быть, к концу года, когда я больше не буду помощницей, я смогу слушать ее чаще.
       Подборка песен называется «После захода солнца», исполнительницу зовут Джуди Бриджуотер. У меня уже не та кассета, что была в Хейлшеме, – ту я потеряла, – а другая такая же, которую мы с Томми нашли в Норфолке годы спустя. Но об этом я расскажу потом. Сейчас – о первой кассете, об исчезнувшей.
       Прежде чем двигаться дальше, следует объяснить, какое представление у нас тогда возникло насчет Норфолка. Оно держалось годы и годы – в какой‑то момент стало, думаю, расхожей шуткой, – а началось все с одного урока, когда мы еще были довольно маленькие.
        О графствах Англии нам рассказывала сама мисс Эмили. Она прикалывала к доске большую карту, а рядом устанавливала стенд и, если говорила, к примеру, про Оксфордшир, на стенд помещала большой календарь с фотографиями разных уголков графства. У нее была изрядная коллекция этих цветных календарей, и большинство графств мы изучили именно таким образом. Она показывала какое‑нибудь место на карте, потом поворачивалась к стенду и открывала соответствующую картинку. Мы видели то деревушку с протекающей через нее речкой, то белый монумент на холме, то старую церковь среди полей; если речь шла о морском побережье, были пляжи, полные отдыхающих, утесы с чайками. Я думаю, она хотела дать нам представление о большом мире вокруг нас, и очень странно, что даже сейчас, когда я столько миль намотала в качестве помощницы, понятие о тех или иных графствах во многом задано у меня этими картинками на стенде у мисс Эмили. Еду, скажем, по Дербиширу и ловлю себя на том, что высматриваю площадь в центре городка с пабом в тюдоровском стиле и военный мемориал – в общем, те самые виды, что показала нам мисс Эмили, когда я впервые услышала от нее о Дербишире.
       Но важно для меня сейчас другое: в коллекции календарей у мисс Эмили был пробел. Ни единой картинки, посвященной Норфолку.
       Таких уроков она провела с нами несколько, и я все думала: может быть, сегодня она наконец покажет нам норфолкские виды? Но нет, каждый раз одно и то же. Она перемещала указку по карте и говорила словно бы в добавление к сказанному: «А здесь находится графство Норфолк. Очень милое место».
       Но вот однажды она в этот момент задумалась – может быть, не определила заранее, что пойдет дальше вместо картинки. Потом опомнилась и снова отыскала указкой точку на карте.
       – Вы видите – это самый восток, выступ суши, омываемый морем, через который никаких путей никуда не проходит. Когда люди направляются на север или на юг, – указка пошла вверх, потом вниз, – они проезжают мимо. Поэтому Норфолк – тихий край, довольно мирный, приятный. Но в каком‑то смысле потерянный. Потерянный край. Край потерь.
       Так она назвала Норфолк, и с этого‑то все и началось. Потому что в Хейлшеме на четвертом этаже был свой «край потерь» – место, где складывали забытые или потерянные вещи. Если ты что‑нибудь потерял или нашел, надо было идти на четвертый этаж. Кто‑то – не помню, кто именно, – сказал после того урока, что мисс Эмили потому назвала Норфолк потерянным, что там в конце концов оказывается потерянное имущество со всей страны. Почему‑то эта идея прижилась и вскоре в глазах почти всех моих сверстников превратилась в непреложный факт.
       Не так давно, когда мы с Томми обсуждали прошлые дела, он сказал, что по‑настоящему мы никогда в это не верили, что с самого начала это была шутка, и только. Но я практически уверена, что здесь он ошибся.
       Да, к двенадцати‑тринадцати годам Норфолк стал для нас постоянной шуткой. Но насколько я помню (Рут, кстати, со мной согласилась), вначале мы верили в Норфолк в совершенно буквальном смысле: мы считали, что подобно тому, как в Хейлшем едут машины с продовольствием и товарами для Распродаж, так и по всей Англии, то есть в масштабе куда большем, движутся грузовики в этот самый Норфолк, доставляя туда все, что забыто или потеряно в полях и поездах. То, что мы никогда не видели изображений Норфолка, лишь добавляло этому графству загадочности.
       Это может показаться неимоверной глупостью, но вы не должны забывать, что для нас в то время любое место за пределами Хейлшема было какой‑то сказочной страной; о внешнем мире, о том, что там возможно и что невозможно, мы имели чрезвычайно смутное представление. Кроме того, мы совершенно не стремились как‑либо проверить нашу норфолкскую теорию. Важно для нас, как сказала однажды вечером Рут, когда мы сидели в этой облицованной кафелем дуврской палате и смотрели на закат, было то, что «если ты потеряла что‑нибудь ценное, искала‑искала и не нашла, ты не должна была отчаиваться. У тебя оставалось последнее утешение – мысль, что когда‑нибудь, когда ты вырастешь и тебе позволят свободно ездить по стране, ты, если захочешь, сможешь отправиться в Норфолк и найти потерянное».
       Думаю, Рут была права. Норфолк стал для нас настоящим, большим утешением, которое, пожалуй, значило гораздо больше, чем мы представляли себе тогда, – потому‑то мы и став постарше говорили на эту тему, пусть и в шутливом тоне. И не случайно годы спустя, когда мы с Томми нашли в Норфолке в приморском городе другой экземпляр потерянной мной кассеты, мы не подумали, что это забавно и только. Мы оба почувствовали глубоко внутри какой‑то толчок, какое‑то ожившее желание опять поверить в то, что раньше было дорого нашему сердцу.
       Но я собиралась рассказать про кассету – про «После захода солнца» Джуди Бриджуотер. Первоначально это была долгоиграющая пластинка (запись 1956 года), но мне, естественно, досталась кассета, и картинка на вкладыше, вероятно, представляла собой уменьшенную копию пластиночного конверта. На Джуди Бриджуотер пурпурное атласное платье, по тогдашней моде не закрывающее плеч, и видна только верхняя часть ее фигуры, потому что она сидит за стойкой бара. Задний план приводит на ум Южную Америку: пальмы, смуглые официанты в белых смокингах. Джуди сфотографирована с той точки, в какой мог бы находиться бармен, подающий ей напиток. Она смотрит на тебя дружелюбным, в меру завлекательным взглядом – если флиртует, то лишь чуть‑чуть, как с человеком, знакомым ей давным‑давно. Еще одна деталь: Джуди положила локти на стойку и держит дымящуюся сигарету. Именно из‑за сигареты я с первой же минуты, когда обнаружила кассету на Распродаже, развела вокруг нее такую секретность.
       Не знаю, как там, где были вы, но в Хейлшеме опекуны ужасно строго относились ко всему, что связано с курением. Они, я уверена, были бы очень рады, если бы от нас можно было скрыть, что такая вещь, как курение, существует; но такой возможности не было, и поэтому они при любом возникновении этой темы читали нам своего рода лекцию. Если, скажем, нам показывали портрет знаменитого писателя или политического деятеля, а у него в руке была сигарета, течение урока немедленно прерывалось. Ходил даже слух, что некоторых классических книг – например, о Шерлоке Холмсе – потому нет в нашей библиотеке, что главные герои там слишком много курят, и если в иллюстрированной книжке или журнале попадалась вырванная страница, иные говорили, что там наверняка был изображен кто‑то с сигаретой или трубкой. На уроках нам не раз демонстрировали жуткие картинки, показывающие, что происходит с внутренностями у курильщика. Вот почему вопрос, с которым Мардж К. обратилась однажды к мисс Люси, вызвал такое потрясение.
       Мы сидели на траве после игры в раундерз, и мисс Люси вела с нами обычный предостерегающий разговор о курении, как вдруг Мардж спросила, не пробовала ли когда‑нибудь курить сама мисс Люси. Несколько секунд мисс Люси молчала, потом сказала:
       – Я была бы рада ответить тебе «нет». Но, если честно, я курила некоторое время. Примерно два года, когда была моложе.
       Можете себе представить, какой это был шок. Пока мисс Люси медлила с ответом, мы все негодующе смотрели на Мардж, посмевшую задать такой грубый вопрос, – все равно что спросить, не набрасывалась ли мисс Люси на людей с топором. Не на один день потом мы превратили жизнь Мардж в сплошное страдание; о вечерней пытке, когда мы прижали Мардж лицом к окну спальни и заставили смотреть на лес, я уже упоминала. Но в первый момент после того, как мисс Люси сделала свое признание, мы были так ошеломлены, что напрочь забыли про Мардж. Помню, мы в ужасе уставились на мисс Люси, ожидая, что она скажет дальше. Когда она наконец заговорила, она взвешивала каждое слово очень тщательно.
       – Я плохо поступила, когда стала курить. Курение приносило мне вред, и я с ним покончила. Но я хочу, чтобы вы поняли: вам, всем без исключения, курение намного, намного вреднее, чем даже мне.
       Она остановилась и замолчала. Кто‑то потом сказал, что она замечталась, но мне, как и Рут, было ясно: она усиленно думает, что говорить дальше. Наконец она произнесла:
       – Вам об этом уже известно. Вы воспитанники. Вы… особый случай. Поэтому заботиться о своем здоровье, держать в порядке свое тело для каждого из вас гораздо важнее, чем для меня.
        Она опять умолкла и странно на нас посмотрела. Потом, когда мы это обсуждали, некоторые говорили, что наверняка она ужасно хотела услышать вопрос: «Почему? Почему для нас это важнее?» Но никто его не задал. Я часто вспоминала тот день и уверена теперь, в свете случившегося позднее, что если бы вопрос прозвучал, мисс Люси сказала бы нам все как есть. Всего‑навсего надо было задать еще один вопрос о курении.
       Так почему же мы промолчали? Мне кажется, потому, что уже в том возрасте (нам было девять или десять лет) мы знали достаточно, чтобы опасаться ступать на эту территорию. Мне трудно припомнить в точности, что нам тогда было известно, а что нет. Безусловно, мы знали, пусть это знание и было очень поверхностным, что отличаемся от наших опекунов и от всех нормальных людей снаружи; может быть, мы даже знали, что в далеком будущем нас ждет донорство. Но смысла всего этого мы по‑настоящему не понимали, и если избегали разговоров на какие‑то темы, то скорее потому, что они смущали нас. Вдобавок ко всему тяжело было видеть неловкость, которую испытывали опекуны, когда мы приближались к этой территории. Перемена, которая с ними происходила, расстраивала нас. Потому‑то, думаю, мы и не стали ни о чем больше спрашивать мисс Люси, потому‑то и наказали так жестоко Мардж К. за то, что она вылезла со своим вопросом после игры в раундерз.
        Теперь вам понятно, почему я окружила кассету такой тайной. Я даже повернула бумажку картинкой внутрь, так что Джуди и ее сигарету теперь можно было увидеть, только открыв пластмассовый футляр. Но кассета так много значила для меня вовсе не из‑за сигареты и даже не из‑за того, как Джуди Бриджу отер пела, – это типичная эстрада того времени, песни коктейль‑баров, такие никому из нас в Хейлшеме не нравились. Кассета стала мне так дорога из‑за одной определенной песни, которая идет под номером третьим: «Не отпускай меня».
       Вещь медленная, ночная, американская, и одно место там Джуди повторяет несколько раз: «Не отпускай меня… О детка, детка… Не отпускай меня…» Мне было одиннадцать лет, и до тех пор я не часто слушала музыку, но эта песня меня проняла. Я всегда старалась держать кассету перемотанной на начало, чтобы можно было послушать при первом же удобном случае.
       А случаев представлялось не так уж много: до того времени, как на Распродажах начали появляться плееры, оставалось еще несколько лет. Большой магнитофон стоял в биллиардной, но там всегда было полно народу, и свою кассету я там почти никогда не ставила. В комнате творчества тоже был магнитофон, но шумели там обычно не меньше, чем в биллиардной. Так что единственным местом, где я могла нормально послушать, оставалась наша спальня.
       К тому времени мы перебрались в маленькие спальни на шесть кроватей в отдельных домиках, и на полке над радиатором у нас стоял портативный кассетник. Вот туда‑то я и уходила – обычно днем, когда в спальню редко кто заглядывал, – слушать свою песню еще и еще раз.
        Что, собственно, в этой песне было такого? К словам, надо сказать, я толком не прислушивалась – просто дожидалась этого места: «Детка, детка, не отпускай меня…» И мне представлялась женщина, которой сказали, что у нее не может быть детей, – а она всю жизнь очень‑очень хотела их иметь. Потом случается какое‑то чудо, у нее рождается ребенок, и она прижимает этого ребенка к себе, ходит с ним и поет: «Детка, детка, не отпускай меня…» Поет отчасти потому, что очень счастлива, но еще и потому, что очень боится чего‑то, что может произойти, – что дитя заболеет или его отнимут у нее. Я и тогда понимала, что это неверное толкование, что оно противоречит другим словам песни. Но для меня это было не важно. Песня была о том, о чем я сказала, и я слушала ее одна снова и снова при первой возможности.
        Здесь я должна рассказать об одном странном событии, которое произошло в то время. Оно очень сильно на меня подействовало, и хотя я только годы спустя узнала его настоящий смысл, мне кажется, я уже тогда почувствовала, что смысл есть, и глубокий.
        Был солнечный день, и я зашла в спальню что‑то взять. Хорошо помню, какой яркий был свет: занавески не были отдернуты как следует, и в широких солнечных полосах плавали пылинки. Я не собиралась ставить кассету, но, оказавшись в комнате одна, вдруг захотела послушать песню, вынула кассету из сундучка и вставила в магнитофон.
        Как видно, девочка, которая включала его последней, увеличила громкость, и из‑за этой громкости я не услышала шагов и не сразу почувствовала, что на меня смотрят. Или, может быть, я просто чересчур увлеклась. Я медленно покачивалась в такт пению, прижимая к груди воображаемого младенца. В довершение картины это был один из тех случаев, когда в роли младенца у меня выступала подушка: я двигалась с ней в медленном танце, закрыв глаза и тихо подпевая всякий раз, когда звучали эти слова:
       – О детка, детка, не отпускай меня…
       Песня почти уже кончилась, когда у меня возникло ощущение, что я не одна. Я открыла глаза и увидела за дверью Мадам.
       Пораженная, я замерла. Потом, секунду‑другую спустя, мне стало по‑новому тревожно: я увидела еще кое‑что странное. Дверь была полуоткрыта – совсем закрывать двери спален нам не разрешалось, за исключением времени сна, – и Мадам стояла даже не на пороге, а в коридоре. Она стояла очень тихо, склонив голову набок, чтобы лучше меня видеть. И вот что удивительно: она плакала. Возможно, один из ее всхлипов, долетев сквозь пение, и вывел меня из забытья.
       Хоть она и не была опекуншей, она была взрослой, и, как мне сейчас кажется, я ждала от нее каких‑то слов или действий – может быть, нагоняя. Тогда я знала бы, как себя вести. Но она просто стояла там и стояла, всхлипывала и всхлипывала, и во взгляде, которым она смотрела на меня сквозь дверной проем, было то же, что и всегда, когда она глядела на нас, – какая‑то брезгливость, чуть ли не отвращение. Но на этот раз было в ее взгляде и другое, чего я не могла понять.
        Я не знала, что сделать, что сказать или чего теперь ждать. Может быть, она войдет в комнату, раскричится, даже ударит – я понятия не имела. Но она повернулась, и в следующую секунду я услышала ее удаляющиеся шаги. До меня вдруг дошло, что звучит уже следующая песня, я выключила магнитофон и села на ближайшую кровать. В этот момент я увидела в окно, как Мадам торопливо идет от нашего домика к главному корпусу. Она не оглядывалась, но по сгорбленной спине я поняла, что она все еще плачет.
       Через несколько минут я вернулась к подругам, но о произошедшем ничего им не сказала. Одна из них увидела, что я слегка не в себе, и что‑то об этом спросила, но я только пожала плечами. Я не то чтобы стыдилась признаться, но было немножко похоже на наше состояние после того, как мы подстерегли Мадам, приехавшую в машине, у входа в корпус. Больше всего на свете я хотела превратить случившееся в неслучившееся, и мне казалось, что, умалчивая обо всем, я делаю для себя и других доброе дело.
       Через пару лет, однако, я призналась Томми. Это было вскоре после разговора у пруда, когда он рассказал мне о беседе с мисс Люси, – в те дни, когда мы, как я вижу теперь, начали задумываться о самих себе, задаваться вопросами и делиться мыслями друг с другом (это потом длилось у нас не один год). Услышав от меня про Мадам в дверях спальни, Томми дал этому довольно простое объяснение. Тогда, конечно, мы все уже знали то, чего не знали раньше: что никто из нас не может иметь детей. Допускаю, что я каким‑то образом, когда была младше, смутно это уловила и потому так истолковала песню. Но узнать по‑настоящему мне в том возрасте было неоткуда. А вот к тому времени, когда мы с Томми начали обсуждать эти дела, нам, как я сказала, уже все вполне понятно объяснили. Никто из нас, между прочим, не был этим особенно огорчен; помню, кое‑кто даже радовался, что можно будет заниматься сексом без оглядки на последствия, – хотя, конечно, для большинства секс в полном смысле слова был тогда еще делом будущего. Так или иначе, Томми, узнав от меня обо всем, сказал:
       – Мадам, похоже, не такая уж плохая женщина, хоть и брезгует нами. Когда она увидела, как ты танцуешь с ребенком в руках, она подумала: вот ведь беда какая, у этой девочки никогда не будет детей. И заплакала.
       – Да нет, Томми, – не согласилась я. – Откуда она могла знать, что я именно так воспринимаю песню? Откуда она могла знать, что подушка заменяет ребенка? Ведь это было только у меня в голове.
       Томми поразмыслил и сказал хоть отчасти и шутливо, но наполовину серьезно:
       – Может быть, Мадам читает мысли. Она же не такая, как все. Может быть, в голову заглядывает. Я бы не удивился.
       Нам обоим, хоть мы и захихикали, стало от его слов чуточку не по себе, и больше мы об этом не говорили. 
       Кассета исчезла месяца через два после инцидента с Мадам. Я не связывала эти два события тогда, и у меня нет причин связывать их теперь. Однажды вечером в спальне незадолго до отбоя я рылась в своем сундучке, чтобы скоротать время, пока другие вернутся из ванной. Что странно, главной мыслью у меня, когда я заподозрила, что кассеты нет, была такая: я не должна показывать своей паники. Помню, продолжая искать, я нарочно стала якобы рассеянно что‑то напевать себе под нос. Сколько я потом ни думала, так и не могу себе до конца этого объяснить: со мной были лучшие подруги, а я не хотела, чтобы они знали, как я огорчена пропажей.
       Мне кажется, моя скрытность имеет отношение к тому, как много значила для меня кассета. Возможно, у всех у нас в Хейлшеме были такие маленькие секреты – маленькие личные убежища, сотворенные из ничего, из пустяка, убежища, где ты уединяешься со своими смутными страхами и желаниями. Но сама эта потребность, может быть, казалась нам тогда в какой‑то мере постыдной, казалась чем‑то вроде предательства.
       Как бы то ни было, уверившись, что кассеты нет, я вскользь, как о чем‑то маловажном, спросила каждую из соседок по спальне, не видела ли она ее. Полностью, впрочем, я надежду еще не потеряла: оставался маленький шанс, что я оставила кассету в биллиардной или что кто‑то взял ее на время и утром вернет.
       Однако кассета не нашлась и назавтра, и я по сей день понятия не имею, что с ней случилось. Мне думается, в Хейлшеме было гораздо больше мелкого воровства, чем мы – или опекуны – готовы были признать. Но я стала рассказывать обо всем этом сейчас для того, чтобы подвести к Рут и ее реакции. Должна вам напомнить, что я потеряла кассету меньше чем через месяц после того, как Мидж в комнате творчества поинтересовалась пеналом Рут и я пришла подруге на помощь. С тех пор все время, как я уже сказала, Рут искала случая сделать для меня что‑нибудь хорошее в ответ, и пропажа кассеты дала ей такую возможность. Пожалуй, только после этой пропажи наши отношения опять стали вполне нормальными – может быть, впервые с того дождливого утра, когда я сказала ей про журнал покупок под карнизом главного корпуса.
        Вечером, когда я хватилась кассеты, я спросила о ней всех – в том числе, конечно, и Рут. Оглядываясь теперь назад, я вижу, что она моментально поняла, как сильно эта пропажа по мне ударила и как важно для меня, несмотря на это, чтобы не поднималось шума. Поэтому она в ответ только небрежно помотала головой, продолжая заниматься, чем занималась. Но наутро, выходя из ванной, я услышала, как она словно бы между прочим спрашивает у Ханны, точно ли она не видела моей кассеты.
       Прошло, может быть, недели две, я давно уже смирилась с мыслью, что кассета пропала, и тут неожиданно Рут подошла ко мне во время большой перемены. Был один из первых по‑настоящему хороших весенних дней, я сидела на траве и болтала с двумя старшими девочками. Когда Рут приблизилась и предложила мне немножко с ней прогуляться, я сразу поняла, что это неспроста. Я оставила старших девочек, и мы пошли к концу северного игрового поля, потом вверх по холму до деревянного забора, откуда открывался хороший вид на наши зеленые лужайки, усеянные гуляющими воспитанниками. Наверху дул свежий ветер – помню, это меня удивило, внизу на траве ветра не чувствовалось. Мы немного постояли, глядя на территорию, потом она протянула мне пакетик. Взяв его, я почувствовала, что внутри лежит кассета, и сердце у меня забилось. Но Рут тут же сказала:
       – Нет, Кэти, это не та, что ты потеряла. Ту я пыталась найти, но не получилось.
       – Та сделала ручкой, – отозвалась я. – Отправилась в Норфолк.
       Мы обе засмеялись. Потом я с разочарованным видом вынула кассету из пакетика, и не уверена, что разочарование не было написано у меня на лице, когда я ее рассматривала.
        Называлась она «Двадцать классических танцевальных мелодий». Когда я ее потом поставила, оказалось, что это оркестровые вещи для бальных танцев. Получив подарок, я, конечно, не могла знать, что это за музыка, но ясно было, что ничего общего с Джуди Бриджуотер. Но затем, почти сразу, до меня дошло, что Рут этого понимать не может, что по мнению Рут, которая в музыке не смыслит ровно ничего, эта кассета будет для меня ничуть не хуже потерянной. И вдруг я почувствовала, как разочарование уходит под натиском подлинного счастья. У нас в Хейлшеме не очень‑то в ходу были нежности, объятия. Но я в благодарность сжала ее руку своими. Она сказала:
       – Я ее увидела на последней Распродаже. Я подумала, тебе, наверно, понравится.
       Я ответила, что уж точно понравится, и еще как. Кассета сохранилась у меня до сих пор. Я не часто ее слушаю, потому что сама музыка тут ни при чем. Эта кассета – такая же вещица, как брошь или кольцо, и особенно сейчас, когда Рут уже нет, вещица из самых для меня ценных.
     
    Глава 7

    Хочу теперь перейти к нашим последним годам в Хейлшеме. Я имею в виду возраст с тринадцати лет до шестнадцати – в шестнадцать мы переехали в другое место. У меня в памяти жизнь в Хейлшеме четко разделяется надвое: эта последняя часть и все, что было до нее. Ранние годы, о которых я только что рассказывала, норовят слиться в какое‑то одно золотое время, и когда я что‑нибудь тогдашнее вспоминаю – не важно даже что, хоть бы и мелочь, – во мне невольно будто загорается свет. Но в последний период было иначе. Не то чтобы совсем уж несчастливые годы – у меня от них сохранилась масса дорогих воспоминаний, – но годы более серьезные и в каком‑то смысле более мрачные. Может быть, память что‑то сегодня искажает, преувеличивает, но у меня осталось впечатление быстрых перемен, как если бы день уступал место ночи.
       Этот разговор с Томми у пруда: сейчас он мне кажется разделяющей вехой между ранним временем и поздним. Нельзя сказать, чтобы сразу потом стало происходить что‑нибудь значительное – и все же, для меня по крайней мере, это был переломный момент. Несомненно, я начала смотреть на все иначе. Если раньше сторонилась всего смутного и тревожного, то теперь принялась все чаще и чаще задавать вопросы – если не вслух, то по крайней мере про себя.
       Важно, например, что этот разговор заставил меня по‑новому взглянуть на мисс Люси. Всюду, где могла, я теперь пристально за ней наблюдала – не только из любопытства, но и потому, что видела в ней вероятный источник путеводных нитей. Вот как вышло, что в последующие год‑два я взяла на заметку кое‑какие ее необычные слова и поступки, на которые мои сверстники не обратили внимания.
       Вспоминаю, к примеру, один урок английского через несколько недель после того разговора с Томми. Началось с каких‑то стихов, но потом разговор перешел на военнопленных Второй мировой, которых держали в лагерях. Один из мальчишек спросил, пускали ли по ограждениям лагерей электрический ток, и еще кто‑то тогда сказал: сумасшедшая это, наверно, была жизнь, когда в любую минуту можно было покончить с собой, просто коснувшись проволоки. Ничего смешного он, скорее всего, в виду не имел, но другим это показалось чрезвычайно забавным. Все разом засмеялись и заговорили, и тогда Лора – очень на нее похоже! – вскочила на стул и в истерической манере изобразила, как человек протягивает руку и его убивает током. На минуту‑другую класс пошел вразнос: все кричали наперебой и делали вид, что хватаются за оголенные провода.
       А я все время наблюдала за мисс Люси и поэтому увидела, как буквально на секунду ее лицо, обращенное к классу, стало очень странным. Потом (я смотрела внимательно) она взяла себя в руки, улыбнулась и сказала:
       – У нас в Хейлшеме электрических ограждений нет, и это очень хорошо. Ужасные случаи иногда бывают.
       Она произнесла эти слова довольно тихо, и, поскольку в классе еще стоял крик, они, можно считать, в нем утонули. Но я их услышала вполне ясно. «Ужасные случаи иногда бывают». Какие случаи? Где? Но никто на сказанное не отреагировал, и мы вернулись к разговору о стихах.
       Были и другие похожие мелкие эпизоды, и вскоре я стала считать мисс Люси не совсем такой, как остальные опекуны. Возможно даже, что уже тогда я начала разбираться в причинах ее смятения и огорчений. Хотя тут я, пожалуй, хватила через край: в то время, скорее всего, я просто примечала эти странности и понятия не имела, что из них можно вывести. И если сейчас эти эпизоды кажутся полными смысла и выстраиваются во что‑то единое, дело, наверно, в том, что я смотрю на них в свете более поздних событий, и в первую очередь того, что произошло на веранде павильона, когда мы пережидали дождь.
       Нам тогда было уже пятнадцать, пошел наш последний год в Хейлшеме. Мы готовились в павильоне к игре в раундерз. У мальчишек начался период «увлечения» раундерз ради возможности пофлиртовать с нами, поэтому в павильон набилось в тот день человек тридцать, если не больше. Пока мы переодевались, полил сильный дождь, и в ожидании мы столпились на веранде под навесом. Но ливень не переставал, и когда на веранду вывалили все, на ней стало довольно тесно, люди толклись и вели себя беспокойно. Помню, Лора показала мне один фирменный способ презрительно высморкаться, когда хочешь отшить парня.
       Из опекунов была одна мисс Люси. Стоя у перил веранды, она подалась вперед и уставилась сквозь дождь куда‑то вдаль, за игровое поле. Я, как всегда в то время, внимательно за ней наблюдала и, даже смеясь вместе с Лорой, то и дело поглядывала на спину опекунши. Помню, ее поза показалась мне немножко странной: голова выдвинута вперед, как у припавшего к земле и готового броситься хищника. Она довольно сильно перегнулась через перила, так что капли с карниза пролетали совсем близко от ее лба, но ей, казалось, было все равно. Мне помнится, я сказала себе, что ничего такого в этом нет – ей просто хочется, чтобы дождь поскорее кончился, – и я опять стала слушать Лору. Но через несколько минут, когда я напрочь позабыла про мисс Люси и вовсю над чем‑то хохотала, я вдруг почувствовала, что кругом стало тихо и мисс Люси начала говорить.
       Она стояла на том же месте, но теперь лицом к нам, отвернувшись от дождевого неба и прислонясь спиной к перилам.
       – Так, прошу прощения, но мне приходится вмешаться, – сказала мисс Люси, и я увидела, что она обращается к двум мальчикам, сидевшим прямо перед ней. Ее голос был не то чтобы странным, но очень уж громким, словно она хотела объявить что‑то всем присутствующим, потому‑то мы и замолчали.
       – Мне приходится перебить тебя, Питер. Молча слушать тебя я больше не могу. Она подняла глаза на остальных и набрала в грудь воздуху. – Послушайте и вы, это имеет отношение к каждому из вас. Пора, чтобы кто‑нибудь вам это сказал.
     
    Besucherzahler looking for love and marriage with russian brides
    счетчик посещений