Главная | Регистрация | Вход
Cекреты гейши
Меню сайта
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 524
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Форма входа
Поиск
Календарь
«  Июнь 2017  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
2627282930
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  •  
     
     
    Вскоре эта идея – чтобы я сделалась его помощницей – заместила все остальное. Я говорила ей, что думаю об этом, но в любом случае даже мне не очень‑то легко такое организовать. После чего мы обычно принимались обсуждать что‑нибудь другое. Но я чувствовала, что далеко из сознания Рут это не уходит, и потому, придя к ней в последний раз, я, хоть она и не могла произнести ни слова, знала, что она мне хочет сказать.
        Это было через три дня после ее второй выемки – меня наконец пустили к ней очень ранним утром. Она была в палате одна – все, похоже, решили, что сделали для нее максимум возможного. По поведению врачей, координатора и сестер мне к тому времени уже стало ясно, что на поправку рассчитывать не приходится. Первого же взгляда на нее, лежащую на кровати при тусклом больничном свете, мне хватило, чтобы узнать это выражение, которое я не раз видела на лицах доноров. Словно она заставила глаза смотреть внутрь тела, чтобы они помогали ей хоть как‑то управляться с несколькими источниками боли в организме, – так беспокойный помощник мечется между тремя или четырьмя тяжко страдающими донорами в разных частях страны. Формально говоря, она еще была в сознании, но пробиться к нему я, стоя у ее металлической кровати, возможности не имела. Как бы то ни было, я пододвинула стул, села, взяла ее руку в свои и бережно сжимала всякий раз, когда при очередном приступе боли она в судороге отворачивалась от меня.
        Я пробыла около нее столько, сколько мне позволили, – часа три, может, немного дольше. И, как я уже сказала, почти все время она была далеко внутри себя. Но один раз – всего один, – когда она, корчась от боли, принимала пугающие, неестественные позы и я готова была уже позвать медсестер, чтобы ей дали новую дозу обезболивающего, она каких‑нибудь несколько секунд, не больше, смотрела на меня в упор и хорошо понимала, кто я такая. Это было одно из тех крохотных просветлений, что случаются иногда у доноров в разгар их кошмарных битв, и в эти секунды она только глядела на меня, ничего не говоря, но я понимала, что означает этот взгляд. И я сказала ей: «Да, Рут, я это сделаю. Я стану помощницей Томми, как только смогу». Я произнесла эти слова вполголоса, зная, что, прокричи я их даже, она все равно ничего не услышит. Но в этот короткий промежуток, когда мы смотрели друг другу в глаза, она, я надеялась, смогла все прочесть по моему лицу так же отчетливо, как я – по ее. Потом момент миновал, и она опять стала недоступна. Наверняка я, конечно, никогда этого не узнаю, но мне кажется, она поняла. А даже если и нет, я думаю сейчас, что, скорее всего, ей сразу, даже раньше, чем мне, стало ясно, что я буду помощницей Томми и мы сделаем попытку, о которой она так настойчиво говорила нам в машине в тот день.
     
    Глава 20 

       Я стала помощницей Томми почти точно через год после поездки к лодке. Незадолго до этого ему сделали третью выемку, и, хотя восстанавливался он хорошо, ему все еще нужно было много отдыхать, и не так уж плохо, как выяснилось, было начать этот новый этап вместе. К Кингсфилду я вскоре привыкла, даже прониклась к нему нежностью.
       Большинство кингсфилдских доноров получают отдельную палату именно после третьей выемки, и Томми дали одну из самых больших одноместных. Некоторые потом предположили, что это я подсуетилась, но они ошибаются – везение в чистом виде, и к тому же очень роскошной эту палату назвать, так или иначе, было трудно. Во времена кемпинга она, похоже, служила ванной: единственное окно из матового стекла располагалось под самым потолком. Выглянуть наружу можно было, только встав на стул и открыв окно, и, кроме густого кустарника, там все равно ничего нельзя было увидеть. Палата имела форму буквы «Г», и поэтому кроме обычного набора из кровати, стула и шкафа здесь смогли поставить еще и маленькую школьную парту с откидной крышкой – ценный предмет, как будет видно из дальнейшего.
       Я не хочу создавать неверное представление об этом периоде в Кингсфилде. Во многом он был спокойным, умиротворенным, почти идиллическим. Я приезжала чаще всего после ланча и, поднявшись, находила Томми лежащим на узкой кровати, всегда при этом одетым, потому что он не хотел выглядеть «как пациент». Я садилась на стул и читала ему какую‑нибудь привезенную с собой книжку – например, «Одиссею» или «Тысячу и одну ночь». Или мы просто разговаривали, иногда о старых временах, иногда о чем‑нибудь другом. Ближе к вечеру он часто задремывал, а я писала за его партой свои отчеты. Я поистине поражена была тем, как растаяли прошедшие годы, как легко нам было друг с другом.
       Не все, конечно, было в точности как раньше. Начать с того, что у нас с Томми наконец возникли половые отношения. Я не знаю, много ли он думал на эту тему до того, как они начались. Ведь он все еще восстанавливался после выемки, и, вполне возможно, это не было для него на первом плане. Я не хотела ничего ему навязывать, но, с другой стороны, мне казалось, что, если мы слишком долго будем тянуть, нам чем дальше, тем труднее будет сделать это естественной частью жизни. И другой моей мыслью, насколько помню, была та, что, если мы пойдем по пути, который предложила Рут, и попытаемся получить отсрочку, отсутствие секса может всерьез ухудшить наши шансы. Не то чтобы я думала, что нас непременно спросят. Но меня беспокоило, что это как‑нибудь да проявится – недостатком интимности, что ли.
       Поэтому однажды я решила попробовать, но так, чтобы ему легко было отказаться, если он не захочет. Он лежал, как обычно, на кровати днем и глядел в потолок, а я читала ему вслух. Потом перестала читать, подошла к нему, села на край кровати и скользнула рукой ему под футболку. Через некоторое время рука пошла вниз, к его мужскому хозяйству, и, хотя возбудился он не сразу, мне было ясно, что он обрадован, что ему хорошо. В тот первый раз нам еще нельзя было забывать о его швах, и в любом случае после всех этих лет, когда мы знали друг друга, но полностью близки не были, нужен был какой‑то промежуточный этап. Поэтому я сделала ему тогда все руками, а он просто лежал, не пытался ласкать меня в ответ, не пытался даже словами, звуками ничего выразить – выглядел умиротворенным, и только.
       Но даже в тот день наряду с ощущением, что это начало, переход к чему‑то новому, было еще что‑то, еще какое‑то чувство. Я долго не хотела себе в этом признаваться и, даже когда призналась, старалась убедить себя, что это пройдет вместе с его разнообразными болями и недомоганиями. Я имею в виду вот что: уже в первый раз поведение Томми было слегка окрашено печалью – он словно бы говорил: «Да, мы делаем это сейчас, и я рад, что мы это делаем. Но очень жаль, что так поздно».
       И впоследствии тоже, когда у нас уже был настоящий секс и мы были от него в восторге, – даже тогда это гнетущее чувство постоянно давало о себе знать. Я всеми силами старалась от него защититься. Старалась, чтобы мы любили друг друга на полную катушку – так, чтобы все плавилось в жарком исступлении и ни для чего постороннего не оставалось места. Если он был сверху, я высоко поднимала колени, в любой другой позе я говорила ему все, делала все, что должно было, как мне казалось, добавить огня и самозабвения, – но неприятное чувство так никогда и не уходило совсем.
       Может быть, тут сыграла роль палата: солнечный свет, проникая через матовое стекло, даже в разгар лета казался осенним. Может быть – то, что случайные звуки, долетавшие до нас, когда мы лежали вдвоем, исходили от доноров, которые слонялись вокруг или шли через территорию по своим делам, а не от воспитанников, спорящих на траве о романах и стихах. Может быть – то, что порой, даже когда мы отдыхали друг у друга в объятиях после острейшего наслаждения, когда пережитые только что моменты еще плыли в памяти, Томми говорил что‑нибудь вроде такого: «Раньше я легко мог два раза подряд. А теперь не получается». Тогда это чувство разом выступало на первый план, и мне приходилось прикладывать к его рту ладонь, чтобы мы могли просто тихо полежать рядом. Томми, я уверена, тоже его испытывал: всякий раз после чего‑то подобного мы оба очень крепко стискивали объятия, словно надеялись благодаря им избавиться от этого чувства.
       В первые несколько недель мы по существу обходили молчанием и Мадам, и наш разговор с Рут в машине. Но уже само то, что я стала его помощницей, напоминало: слишком уж медлить нельзя. О том же, конечно, напоминали и рисунки Томми.
       На протяжении лет я часто про них думала, и даже в тот день, когда мы поехали смотреть на лодку, мне хотелось спросить его об этих животных. Рисует ли он их еще? Сохранил ли тех, что нарисовал в Коттеджах? Но задать вопрос мне помешала та давняя история, что случилась у нас в связи с его рисунками.
       Потом однажды – я ездила к Томми уже примерно месяц – я поднялась к нему в палату и увидела его за партой. Он тщательно что‑то вырисовывал, едва не касаясь лицом бумаги. Перед тем как открыть дверь, я постучала, он пригласил меня войти – но даже не повернул ко мне головы и не прекратил своего занятия. Одного взгляда мне хватило, чтобы понять: он рисует одно из своих воображаемых существ. Я остановилась в дверях, не зная, идти дальше или нет, но в конце концов он поднял голову, посмотрел на меня и закрыл тетрадь – она, я заметила, ничем не отличалась от черных тетрадей, которые он выпрашивал тогда у Кефферса. Я вошла, мы заговорили о чем‑то совсем другом, и какое‑то время спустя он убрал тетрадь, о которой ни он, ни я не сказали в тот день ни слова. Но впоследствии я, приходя, часто видела ее лежащей на парте или небрежно брошенной около подушки.
       Потом один раз мы сидели у него в палате, и до начала кое‑каких контрольных процедур у нас оставалось несколько свободных минут. Тут я заметила в его поведении что‑то странное, какую‑то стеснительность и нарочитость, и подумала, что, может быть, ему хочется секса. Но услышала вот что:
       – Кэт, я хочу, чтобы ты мне сказала. Только честно.
       И он достал черную тетрадь, положил на парту и показал мне три эскиза, изображавшие некое подобие лягушки – только длиннохвостой, словно отчасти она осталась головастиком. Такое впечатление создавалось, если держать тетрадь на расстоянии. А вблизи каждый рисунок был нагромождением мельчайших подробностей – во многом как те животные, что я видела в Коттеджах.
       – Эти два я рисовал – представлял себе, что она металлическая, – сказал он. – Всюду поэтому блестящие поверхности. А вот тут я ее превратил в резиновую. Видишь? Чуть не в кляксу какую‑то. Теперь я хочу сделать нормальный вариант, по‑настоящему хороший, но не могу выбрать из двух способов. Кэт, честно скажи – что ты думаешь?
       Не помню, что я ответила. Помню только охватившее меня чувство – сильное, но смешанное. Мне мигом стало ясно, что таким способом Томми ставит точку на всем, что произошло в Коттеджах вокруг его рисунков, и я испытала облегчение, благодарность, чистый восторг. И я знала вместе с тем, почему эти животные опять возникли, и понимала всю возможную подоплеку его вопроса, заданного, казалось бы, вскользь. По меньшей мере Томми, я видела, показывал мне, что ничего не забыл, хоть мы и не говорили на эти темы прямо; он давал мне понять, что вовсю занят своей частью подготовки – никакой самоуспокоенности.
        Но это не все, что я почувствовала, глядя в тот день на его странных лягушек. Потому что опять оно было тут – вначале на заднем плане, еле заметное, но чем дальше, тем более сильное, так что впоследствии я думала об этом и думала. Я ничего не могла тогда с собой поделать: смотрела на эти страницы – и мысль крутилась у меня в голове, хоть я и пыталась схватить ее и выбросить. Дело в том, что рисунки Томми показались мне не такими свежими. Да, во многом лягушки были похожи на то, что я видела в Коттеджах. Но что‑то определенно ушло, рисунки выглядели какими‑то вымученными, чуть не скопированными. Так что ощущение явилось снова, как я ни старалась его отогнать, – что мы делаем все слишком поздно, что было время, но мы его упустили, – и в наших теперешних мыслях и планах я увидела что‑то нелепое, даже предосудительное.
       Сейчас, когда я обдумываю это опять, мне представляется, что могла быть и другая причина тому, что мы так долго не говорили с ним о наших планах впрямую. Никто из остальных доноров Кингсфилда, безусловно, ни разу не слышал об отсрочках и чем‑либо подобном, и мы, видимо, испытывали смутное замешательство – почти что такое, как если бы у нас был общий постыдный секрет. Возможно, мы даже боялись чего‑то, что могло произойти, узнай об этом другие доноры.
       Но скажу еще раз: я не хочу изображать это кингсфилдское время в слишком мрачном свете. В основном, особенно после того как он спросил меня о своих животных, оно не было омрачено никакими тенями, оставшимися от прошлого, и нам было действительно хорошо, спокойно друг с другом. И хотя он никогда больше не спрашивал у меня совета насчет рисунков, он с удовольствием работал над ними в моем присутствии, и мы часто проводили послеполуденные часы так: я сижу на кровати, иногда читаю вслух; Томми рисует за партой.
        Я думаю, мы были бы счастливы, если бы можно было растянуть это время надолго и гораздо больше таких дневных часов провести за болтовней, сексом, чтением вслух и рисованием. Но лето шло к концу, Томми набирался сил, вероятность получить извещение о четвертой выемке все увеличивалась, и мы понимали, что надолго ничего откладывать нельзя.
       У меня было как никогда много работы, и я не появлялась в Кингсфилде почти неделю. Приехала утром, и, помню, лило как из ведра. В палате у Томми была тьма, и слышно было, как из желоба за окном хлещет вода. Он только что ходил в общий зал завтракать с другими донорами, но уже вернулся и теперь сидел на кровати с безучастным видом, ничем не занимаясь. Я вошла измученная – нормального ночного сна у меня не было бог знает сколько – и просто‑напросто рухнула на его узкую койку, отодвинув его к стене. Я лежала так, лежала и точно уснула бы, если бы Томми не теребил все время мои колени пальцем ноги. Наконец я села с ним рядом и сказала:
       – Томми, я вчера видела Мадам. Не говорила с ней, нет. Но видеть видела. Он посмотрел на меня, но по‑прежнему молчал.
       – Я видела, как она идет по улице и входит к себе в дом. Рут все правильно написала. Улица, дом – все сходится.
        И я рассказала ему, что накануне под вечер, поскольку так и так была на южном побережье, заехала в Литлгемптон и, как и предыдущие два раза, прошла по длинной приморской улице мимо домов, стоящих сплошными рядами и носящих такие названия, как «Гребень волны» или «Морской вид», до скамейки у телефонной будки. Я села и, как и те два раза, стала ждать, не сводя глаз с дома напротив.
       – Прямо как в детективном фильме. В прошлые приезды я по полчаса и больше так просиживала – и ничего, совсем ничего. Но вчера было какое‑то чувство, что мне повезет.
       Я была так вымотана, что едва не отключилась прямо на этой скамейке. Но потом подняла голову – и сразу ее увидела, она шла по улице в мою сторону.
       – Просто что‑то потустороннее, – сказала я. – Она была в точности такая же. Может, только лицо чуть постарело, а так – никакой разницы. Даже одежда не изменилась. Тот же элегантный серый костюм.
       – Это не мог быть именно тот костюм.
       – Не знаю. Выглядел как тот.
       – Поговорить с ней, значит, не попыталась?
       – Конечно нет, глупенький. Тише едешь – дальше будешь. Она не очень‑то к нам была добра, если помнишь.
       Я сказала ему, что она прошла мимо меня по той стороне, ни разу не повернув ко мне голову; на секунду мне показалось, что она минует и дверь, на которую я смотрю, – что Рут дала неверный адрес. Но Мадам резко повернулась у калитки, в два‑три шага промахнула коротенькую дорожку и скрылась в доме. Когда я договорила, Томми некоторое время молчал. Потом спросил:
       – Ты уверена, что не нарвешься на неприятности? Ездишь и ездишь куда тебе не положено.
       – А ты думаешь, почему я такая уставшая? Моталась круглыми сутками, чтобы успеть и туда и сюда. Но теперь хотя бы мы нашли ее.
       Дождь за окном лил и лил. Томми лег на бок и положил голову мне на плечо.
       – Рут здорово о нас позаботилась, – тихо сказал он. – Все без ошибки.
        – Да, это правда. Теперь дело за нами.
       – Ну и какой же план, Кэт? Есть он у нас?
       – Просто поехать к ней. Поехать и спросить. На следующей неделе, когда я повезу тебя на анализы. Я устрою так, что тебя отпустят на весь день. На обратном пути заедем в Литлгемптон.
       Томми вздохнул и глубже зарылся лицом мне в плечо. Со стороны могло бы показаться, что он не испытывает большого энтузиазма, – но я‑то знала, что он чувствует. Сколько времени мы все это обдумывали – отсрочки, его теорию насчет Галереи и прочее – и теперь вдруг пожалуйста. Само собой, это немножко пугало.
       – Если у нас получится, – сказал он наконец. – Предположим. Вот она нам дала три года – делайте что хотите. И что мы тогда? Понимаешь, Кэт, о чем я? Куда мы отправимся? Здесь оставаться нельзя, здесь донорский центр.
       – Не знаю, Томми. Может быть, она пошлет нас обратно в Коттеджи. Хотя лучше бы еще куда‑нибудь. В Белый особняк, например. Или, может, у них есть какое‑нибудь другое место. Совсем отдельное – для таких, как мы. Посмотрим, что она скажет.
       Еще несколько минут мы тихо лежали, слушая дождь. Потом я начала теребить его ступней, как он меня раньше. В конце концов он ответил тем, что скинул мои ноги с кровати.
       – Если мы и правда едем, – промолвил он, – надо решить насчет животных. Ну, выбрать лучших, каких мы возьмем. Может быть, шесть или семь. Надо с умом к этому подойти.
       – Хорошо, – сказала я. Потом встала и потянулась. – Я думаю, больше стоит взять. Пятнадцать, даже двадцать. Да, поедем и спросим ее. Ведь не съест же она нас. Поедем и поговорим.
     
    Глава 21

       От дней перед тем, как мы отправились, у меня сохранилась в воображении эта картинка: мы с Томми стоим перед ее дверью, набираемся смелости нажать кнопку звонка, потом с колотящимся сердцем ждем. Но вышло так, что от этой особой муки мы были избавлены.
       Немножко удачи нам по справедливости полагалось, потому что день до этого складывался не очень удачно. На анализы мы опоздали на час – забарахлила машина. Потом из‑за неразберихи в клинике три анализа пришлось переделать. В результате Томми почувствовал головокружение и слабость, и в машине, когда мы ближе к вечеру отправились наконец в Литлгемптон, его укачивало, и я то и дело останавливалась, чтобы он мог выйти и подышать.
       Приехали почти в шесть часов. Я поставила машину за бинго‑холлом, Томми вынул из багажника сумку со своими тетрадками, и мы пошли к центру города. Погода весь день стояла отличная, и, хотя магазины уже закрывались, около пабов было людно: жители сидели за столиками, беседовали, выпивали. От ходьбы Томми становилось все лучше, и в какой‑то момент он вспомнил, что из‑за анализов пропустил ланч, и сказал, что хочет подкрепиться перед предстоящим. Мы начали было искать место, где можно купить сандвич навынос, – и вдруг он так ухватился за мой локоть, что я испугалась, не приступ ли у него какой‑нибудь. Но он тихо сказал мне на ухо:
        – Вон она, Кэт. Идет мимо парикмахерской.
       Это и правда была она. В своем аккуратном сером костюме, точно таком же, как те, что всегда носила, она шла по другой стороне улицы.
       На разумной дистанции мы двинулись следом – сначала через пешеходную зону, потом по почти пустой Главной улице. Мы оба, кажется, вспомнили, как в другом городке шли за женщиной, которую считали «возможным я» для Рут. Но на сей раз все было куда проще, потому что вскоре Мадам вывела нас на эту свою длинную приморскую улицу.
       Из‑за того, что улица была совершенно прямая и вечернее солнце освещало ее всю до конца, оказалось, что мы можем отпустить Мадам, не рискуя ее потерять, очень далеко. Она уменьшилась чуть ли не до точки, но стук ее каблуков все время был слышен, и глухие ритмические удары сумки Томми о его ногу казались своего рода отзвуком.
       По этой улице, застроенной одинаковыми домами, мы следовали за ней довольно долго. Потом дома на той стороне кончились и вместо них появились ровные лужайки, за которыми виднелись крыши киосков, стоящих вдоль моря. Хотя самой воды видно не было, по большому небу и крикам чаек чувствовалось, что она близко.
       Но по нашей стороне дома все тянулись, и спустя какое‑то время я сказала Томми:
       – Скоро уже. Видишь вон ту скамейку? На ней я тогда сидела. Дом – напротив.
       До этого момента Томми был довольно спокоен. Но теперь что‑то с ним случилось, и он пошел гораздо быстрее, как будто хотел ее нагнать. Между Мадам и нами никого не было, Томми все уменьшал интервал, и мне пришлось потянуть его за руку, чтобы он не спешил. Я все время боялась, что она оглянется и увидит нас, но она не оглядывалась и вот уже вошла в свою калитку. У двери дома остановилась и стала искать в сумочке ключи, а мы между тем подошли к калитке, встали и смотрим. Она по‑прежнему не оборачивалась, и у меня возникла мысль, что она с самого начала знала про нас и только делала вид, что не замечает. И еще я подумала, что Томми вот‑вот крикнет ей что‑нибудь и это будет неправильно. Поэтому я быстро, без особых раздумий сама окликнула ее от калитки.
       Это было всего лишь вежливое «простите, пожалуйста», но она так крутанулась вокруг своей оси, будто я чем‑нибудь в нее запустила. И когда она на нас посмотрела, на меня повеяло стужей – примерно так же, как много лет назад, когда мы подстерегли ее у главного корпуса. Ее глаза были такими же холодными, как прежде, лицо – может быть, еще более суровым. Узнала ли она нас сразу, сказать не могу, но, без сомнения, в первую же секунду ей стало ясно, что мы такое: видно было, как она вся оцепенела – словно к ней нацелились ползти два больших паука.
       Потом что‑то в выражении ее лица изменилось. Не то чтобы оно смягчилось по‑настоящему – но отвращение отошло куда‑то на второй план, и она внимательно вгляделась в нас, щурясь от низкого солнца.
       – Мадам, – сказала я, перегнувшись через калитку. – Не бойтесь нас, мы не хотели вас напугать. Мы – воспитанники Хейлшема. Я – Кэти Ш., может быть, вы меня помните. А это Томми Д. Мы пришли не для того, чтобы причинить вам беспокойство.
       Она сделала несколько шагов назад в нашу сторону.
       – Из Хейлшема, – повторила она, и теперь на ее лице даже возникла чуть заметная улыбка. – Что ж, это сюрприз. Если не для того, чтобы причинить беспокойство, то для чего вы здесь?
       Вдруг Томми выпалил:
       – Мы хотели бы с вами поговорить. Я тут принес кое‑что. – Он приподнял сумку. – Может быть, это вам пригодится для Галереи. И хотелось бы поговорить с вами.
       Мадам стояла на месте, освещенная закатным солнцем, почти не двигаясь и чуть склонив голову набок, точно прислушивалась к чему‑то доносящемуся с берега. Потом опять улыбнулась, но теперь словно бы не нам, а себе.
       – Понятно. Тогда прошу в дом. Послушаем, что вы хотите сказать.
       Входная дверь у нее, я заметила, была с цветными стеклами, и когда Томми закрыл ее за нами, в коридоре, где мы очутились, стало довольно темно. Коридор был такой узкий, что можно было коснуться локтями сразу двух противоположных стен. Мадам остановилась перед нами и неподвижно стояла к нам спиной, опять как будто прислушиваясь. Через ее плечо я видела, что тесный коридор дальше делился надвое: слева – лестница наверх, справа – еще более узкий проход в глубину дома.
       Следуя примеру Мадам, я тоже стала прислушиваться, но в доме вначале было тихо. Потом – кажется, откуда‑то сверху – донесся еле слышный глухой стук.
       Похоже, он что‑то означал для Мадам: она сразу же повернулась к нам и, показывая в темный проход, сказала:
       – Подождите меня там. Я сейчас спущусь. Она начала подниматься по лестнице, но, видя нашу нерешительность, перегнулась через перила и опять показала в темноту.
        – Туда, туда, – скомандовала она и исчезла наверху.
       Мы с Томми двинулись вперед и оказались в комнате, которая, судя по всему, служила гостиной. Впечатление было, что какой‑то слуга приготовил здесь все к темному времени суток и ушел: шторы были задернуты, горели тусклые настольные лампы. Пахло старой мебелью – может быть, викторианской. Камин закрывала доска, и с того места, где раньше горел огонь, на тебя смотрела вытканная на манер гобелена странная птица, похожая на сову. Томми тронул меня за плечо и показал на картину в раме, висевшую в углу над маленьким круглым столиком.
       – Хейлшем, – прошептал он.
       Мы подошли ближе, но я не была уверена. Чувствовалось, что это довольно милая акварель, но стоявшая под ней настольная лампа с кривым абажуром, на котором различались следы паутины, не столько освещала картину, сколько давала отблеск на мутном стекле, и толком увидеть, что изображено, было трудно.
        – Около утиного пруда, – сказал Томми.
       – Не понимаю, – прошептала я ему. – Никакого пруда здесь нет. Просто сельская местность.
       – Да ведь пруд же сзади тебя. – Голос Томми был очень раздраженным, странно даже. – Ты должна помнить. Если стоишь спиной к пруду с дальней стороны и смотришь на северное игровое поле…
       Тут мы умолкли, потому что где‑то в доме послышались голоса. Сначала мужской, доносившийся вроде бы сверху. Потом – определенно голос Мадам, спускавшейся по лестнице:
       – Да, вы совершенно правы. Совершенно.
       Мы думали, что Мадам сейчас войдет, но звук ее шагов миновал дверь и направился в заднюю часть дома. В голове у меня мелькнуло, что она хочет приготовить чай с булочками и ввезти на столике‑подносе, но я сразу же отмела эту мысль как идиотскую и подумала, что она, вполне вероятно, вообще о нас забыла и в любой момент может вспомнить, войти и прогнать нас. Потом наверху послышался низкий, хриплый мужской голос – так приглушенно, что казалось, он прозвучал двумя этажами выше. Шаги Мадам вернулись в коридор, и она крикнула наверх:
       – Я же вам объяснила. Делайте как я сказала, вот и все.
       Мы с Томми прождали еще несколько минут. Потом задняя стена комнаты пришла в движение, и стало понятно, что это не настоящая стена, а двустворчатая раздвижная дверь, которой была выгорожена половина длинного помещения. Мадам раздвинула створки не полностью и теперь стояла в проеме и смотрела на нас. Мне хотелось увидеть, что находится за ее спиной, но там была полная тьма. Я подумала, что она, может быть, ждет от нас объяснений, зачем мы явились, но в конце концов она сказала:
       – Вы говорите, вас зовут Кэти Ш. и Томми Д.? Я не ошиблась? И как давно вы были в Хейлшеме?
       Я ответила ей, но понять, помнит ли она нас, было невозможно. Она просто стояла и стояла на пороге, как будто не решалась войти. Но вот опять подал голос Томми:
       – Мы не собираемся надолго вас задерживать. Но хотелось бы поговорить с вами кое о чем.
       – Понимаю. Ну что ж. Тогда прошу садиться.
       Она положила руки на спинки двух одинаковых кресел, стоявших перед ней. Что‑то странное было в этом ее жесте – как будто она не приглашала нас садиться на самом деле. У меня возникло подозрение, что, если мы послушаемся и сядем в эти кресла, она по‑прежнему будет стоять сзади, даже рук не уберет со спинок. Но едва мы шагнули в ее сторону, она, в свою очередь, двинулась вперед, и мне показалось – хотя, может быть, это воображение, и только, – что, проходя между нами, она вся как‑то сжалась. Когда мы повернулись, чтобы сесть, она уже была у окон, перед массивными бархатными шторами, и смотрела на нас глазами учительницы, стоящей перед классом. Таким, во всяком случае, было мое впечатление в тот момент. Как говорил мне потом Томми, ему почудилось, что она вот‑вот запоет, а шторы у нее за спиной распахнутся, как занавес, и вместо улицы и ровного поросшего травой участка земли между ней и берегом мы увидим большую сцену с декорациями наподобие того, что бывало у нас в Хейлшеме, и даже хор увидим, выстроившийся, чтобы подпевать солистке. Забавно было после всего обсуждать это с ним в таком ключе, и Мадам будто возникла снова у меня перед глазами: пальцы сплетены, локти растопырены, ну точно собирается запеть. Впрочем, я сомневаюсь, что такое могло прийти Томми в голову прямо там, на месте. Помню, я заметила, что он весь напряжен, и испугалась, как бы он не ляпнул что‑нибудь глупое и неуместное. Поэтому, когда она спросила нас, вполне доброжелательно, какое у нас к ней дело, я недолго думая заговорила первая.
       Вначале, вероятно, у меня выходило довольно путано, но потом, когда я поняла, что она, скорее всего, меня дослушает, я успокоилась и начала изъясняться гораздо более внятно. Вообще‑то я не одну неделю прокручивала в голове то, что я ей скажу. Я обдумывала это во время долгих поездок на машине, обдумывала, сидя за тихими столиками кафе на станциях обслуживания. Объяснение казалось мне тогда таким трудным, что в конце концов я сделала вот как: ключевые вещи запомнила дословно, а потом нарисовала мысленно схему перехода от пункта к пункту. Но сейчас, когда она стояла передо мной, подготовленное показалось мне большей частью либо ненужным, либо совершенно неверным. Странное дело – кстати, Томми, когда мы потом это обсуждали, со мной согласился, – хотя в Хейлшеме Мадам была для нас враждебной личностью, вторгавшейся извне, теперь, не проявив ни словами, ни делами сколько‑нибудь участливого отношения к нам, она тем не менее внушала доверие, представлялась человеком куда более близким, чем все новые знакомые, появившиеся у нас за последние годы. Вот почему все, что я вызубрила, разом вылетело у меня из головы, и я заговорила с ней откровенно и просто – почти что так, как в давние годы могла говорить с опекуншей. Я рассказала ей, какие слухи ходили по поводу отсрочек для воспитанников Хейлшема, и оговорилась, что особых расчетов у нас нет – ведь ясно, что слухи могут быть и ложными.
       – И даже если это правда, – сказала я, – мы понимаем, что вы, наверно, устали от всего этого, от всех пар, которые к вам приходят и заявляют, что у них любовь. Мы с Томми никогда бы не решились вас побеспокоить, если бы не были полностью уверены.
       – Уверены? – Это было первое слово, что она произнесла за долгое время, и мы оба от неожиданности даже чуточку вздрогнули. – Вы говорите – вы уверены? Уверены, что любите друг друга? Но как вы можете это знать? Вы думаете, любовь – такая простая вещь? Значит, вы влюблены. Очень сильно влюблены, так? Вы ведь это хотите мне сказать?
       Ее интонация была почти саркастической, но потом я, к своему изумлению, увидела в ее глазах, смотревших то на меня, то на Томми, маленькие слезинки.
       – Вы убеждены, да? Что очень сильно друг друга любите. И вот пришли просить об этой… отсрочке. Но почему? Почему ко мне?
       Если бы тон, которым она задала вопрос, показывал, что она считает всю затею полным идиотизмом, я наверняка почувствовала бы себя уничтоженной. Но она задала его не так. Скорее – как проверочный вопрос, на который она знает ответ; и даже можно было подумать, что она много раз уже вела с парами такие разговоры. Вот что меня обнадежило. Но Томми не вытерпел и вмешался:
       – Мы пришли к вам из‑за вашей Галереи. Нам кажется, мы знаем, зачем она существует.
       – Моя галерея? – Она прислонилась к подоконнику, всколыхнув сзади себя шторы, и медленно вздохнула. – Моя галерея. Вы имеете в виду мою коллекцию. Все эти картины, стихи, все ваши произведения, которые я собирала год за годом. Это стоило мне больших трудов, но я в это верила, мы все тогда верили. Итак, вы думаете, что знаете, зачем она была нужна, зачем мы этим занимались. Что ж, интересно будет послушать. Потому что этот вопрос, должна признаться, я все время задаю. – Внезапно она перевела глаза с Томми на меня. – Не слишком далеко я зашла?
       Я не знала, что отвечать, и просто сказала:
       – Нет‑нет.
       – Наверно, слишком, – промолвила она. – Извините. Я часто забываюсь, когда говорю на эти темы. Выбросьте из головы то, что я сейчас сказала. Итак, молодой человек, вы хотели что‑то мне объяснить про мою галерею. Пожалуйста, я слушаю.
       – Она для того, чтобы вы могли определить, – сказал Томми. – Чтобы иметь на что опираться. Иначе как вам понять, правду говорит пара или нет?
       Взгляд Мадам опять перешел на меня, но ощущение было такое, что она смотрит на какую‑то точку у меня на руке. Я даже опустила глаза проверить, не попал ли мне на рукав птичий помет или что‑нибудь подобное. Потом я услышала ее голос:
       – И вы считаете – поэтому я собирала плоды вашего творчества. Пополняла мою галерею, как вы все ее называли. Я очень сильно смеялась, когда узнала, что мою коллекцию обозначили этим словом. Но со временем сама стала так о ней думать. Моя галерея. Но растолкуйте мне, молодой человек. Как именно моя галерея может помочь разобраться, действительно ли вы любите друг друга?
       – По ней видно, кто мы такие есть, – сказал Томми. – Потому что…
       – Потому, разумеется, – перебила его Мадам, – что ваши работы раскрывают вашу внутреннюю суть! Вы ведь это имели в виду? Потому что они показывают, какие у вас души! – Тут внезапно она опять посмотрела на меня со словами: – Я не слишком далеко захожу?
       Она уже задавала этот вопрос, и снова мне показалось, что она глядит куда‑то на мой рукав. Но к тому моменту легкое подозрение, возникшее у меня, когда она сказала это в первый раз, уже начало усиливаться. Я пристально взглянула на Мадам, но она, похоже, почувствовала мою пытливость и вновь повернулась к Томми.
       – Ну хорошо, – промолвила она. – Продолжаем. Итак, что вы мне начали говорить?
       – Дело в том, – сказал Томми, – что у меня тогда в голове была неразбериха.
       – Нет‑нет, вы говорили о вашем творчестве. О том, что искусство обнажает душу художника.
       – А сейчас я вот что хочу сказать, – гнул свое Томми. – У меня в то время была такая путаница в голове, что я никаким творчеством не занимался. Ничего не делал вообще. Теперь‑то я понимаю, что должен был, но тогда неразбериха в голове была полная. Поэтому ничего моего в вашей Галерее нет. Я знаю, что это моя вина и поезд, скорее всего, давно ушел, но все‑таки я кое‑что принес вам сейчас – Он поднял с пола сумку и начал расстегивать молнию. – Тут одно нарисовано недавно, другое уже долго лежит. А что касается Кэт, ее вещи у вас должны быть. Вы их много взяли к себе в Галерею. Правда ведь, Кэт?
       Несколько секунд они оба смотрели на меня. Потом Мадам еле слышно сказала:
       – Несчастные создания. Что же мы с вами сделали? Мы – со всеми нашими проектами, планами…
       Продолжать она не стала, и мне опять почудилось, что в ее глазах стоят слезы. Потом, глядя на меня, она спросила:
       – Стоит ли вести этот разговор дальше? Или хватит?
       Именно после этих слов смутная мысль, которая у меня была, превратилась в нечто более определенное. «Не слишком далеко я зашла?» А теперь: «Стоит ли дальше?» Я поняла, чуть похолодев, что вопросы задавались не мне и не Томми, а кому‑то другому, находящемуся за нашими спинами в темной половине комнаты.
    Besucherzahler looking for love and marriage with russian brides
    счетчик посещений